О времени, которое кончилось. Ушло с теплой жидкостью из горла.
Щелкнули ножницы Адропос, легко перекусывая истончившуюся нить.
Мудрого, Щедрого и Милосердного. Странника. Криводушного. Клятвопреступника.
Жалкого старика с перерезанным горлом.
В объятиях богини.
Боли не стало. Только и остался — что холод. Да последние несколько нитей, связывающих тень с остывающим телом.
— Это приказ твоего Владыки!
Несколько прядей волос.
— Режь же, живо!!!
Прозвени, безжалостный меч смерти, пропой над головой — и…
…звякнуло железо. Пустым, нестрашным звуком. Не над головой — на полу.
Раз, потом второй раз.
Подскакивая и кувыркаясь, к ногам нового царя подземного мира подкатились две глупые железки.
Половинки клинка.
Самого страшного клинка в мире, переломленного надвое своим хозяином.
Будто лучинки, нечаянно сломанные игривым мальчишкой.
— Смерти больше нет, — тихо сказал Танат Жестокосердный, глядя в глаза брату — в широко распахнутые, мутно-зеленые глазки.
И потом только, задохнувшись от боли, упал рядом с клинком.
Была смерть, да вся вышла.
— А, — сказал Мом нелепо. Выхрипел горлом чуть выше: — А…
Смотрел на упавшего брата. На кинувшуюся к нему Гестию. На меч Таната — две половинки, небрежно валяющиеся на полу — цену непомерного усилия, отказа от своей сущности… На все, что угодно смотрел — даже на потеки на полу, которые, кажется, начинали серебриться.
Только на меня не смотрел.
На что там смотреть-то?
Вот поднимается, медленно вырастает за спиной Мома-Насмешника темная фигура того, кому дарована не-смерть. Не-смертность.
Бессмертие.
Черные волосы скользят, ложатся на плечи. Не сгорбленные плечи.
Пряди падают на молодое лицо. Скользят по острым скулам, обрамляют черноту взгляда. Задевают пустячную рану на шее, пачкаются в прозрачном ихоре.
И Мойры-старухи, надрываясь, вопят на своем Олимпе: «Поглядите на нить, на нить!!»
Перерезана нить. Только вот вьется. И сияет нерушимостью — второй раз не перережете. Ножницы только затупите.
Перерезана нить Ойтиса-огородника и Ойтиса-лучника, сварливого и мрачного. Нить Владыки Климена, Щедрого и Криводушного, перерезана еще раньше — росчерком Стикса. И остался только я.
Я, Аид-невидимка. Отец двоих сыновей и дочери. Любимый муж любимой жены. Воин, дурак и вор — потому что я украл у вас мое бессмертие, пряхи, и не собираюсь возвращать его обратно. Я останусь в этом мире.
Я удержусь.
Слышите вы, Пряхи?! Слышишь, ты — которая перестала со мной говорить и начала с другими? А ты — Мом-Насмешник, самозванец, севший на мой подземный трон — ты это слышишь?!
Еще и как.
Слышит, понимает, осознает. Вон, белые губы трясутся, взгляд — как у загнанного хорька: то ли прыгнуть, зубами впиться со злости, а то ли завонять с досады на весь дом, раз уж только это и осталось.
Перед Момом-Насмешником, заглядывая ему в лицо, стоит Судьба. Безжалостная, холодная — такое только раз за всю жизнь увидеть можно. От Судьбы не сбежать: Мом уж и так, и этак старается, поворачивается на месте, вот-вот мир изломает… Только куда сбежит подданный — от царя? Раб — от своего Владыки?
— В-в-владыка…
Что ты хочешь мне сказать, истинный сын своих родителей? Хочешь просить о милости того, кого в песнях нынче зовут Безжалостным? Взывать к человечности огородника по имени Ойтис?
Кажется, ты убил этого самого огородника, о Злонравный. Порадуйся.
Или, может быть, ты хочешь кары? Ее я могу тебе дать — что скажешь о водах Стикса? Или о Полях Мучений? Или о…
Но Мом не зря — сын Эреба и Нюкты. Эти всегда умели принимать решения.
Вот и божок злословия вместо того, чтобы молить, хлопается под тяжким взглядом Владыки на живот. И начинает извиваться, тоненько поскуливая, кажется даже — обращаясь во что-то склизкое и омерзительное. Протирает брюхом пол, завывая от страха и обмарываясь. Такое карать — запачкаешься. Тронуть — побрезгуешь. Тварь настолько жалкая, что и небытие не подаришь — недостойно.
Тварь, правда, знает лучше всех, чего она достойна. Мом-Злонравный, извиваясь, быстро выползает за дверь — и скулеж стихает в отдалении. Наверное, он потом будет бахвалиться — «Я так мерзок, что и Владыка растерялся!»
Он просто не знает, что приговор уже произнесен. И я не буду разить оружием.
У меня есть право.
А что на месте не покарал — так мне тут ни к чему кишки по стенам развешивать. У меня тут другое сейчас…
Смерть бьется в агонии на земляном полу дома смертного. Не может открыть губы — впустить хоть каплю воздуха. И женский пронзительный плач повис среди бревенчатых стен — это Гестия целует холодеющие щеки смерти, пытается согреть, как всегда…