Я — так уж точно.
Потому что рука Зевса крепнет на рукояти — лишенные кожи и плоти, опалённые дочерна кости. Крепнут, и сжимают ее, стискивают — будто она — часть руки.
И падает на искривлённые, искусанные губы брата легчайшая улыбка — полная юности, радости… безумия.
— Ударить… тебя? Не надейся, сестра. Тебе я сделаю подарок. Царский подарок. Жизнь твоего сына — в том случае, если согласишься быть моей… добровольно. Я не заставляю тебя, не посягаю на очаг. Просто даю выбор. Тебе. И твоему сыну. Цени это, избранница моя: не все тут получат такой выбор.
Почему он еще держит его, — мелькает мысль, не мысль — отчаянный её ошмёток. Как брат еще держит эту тварь, или вернее — что держит самого Зевса? Ненависть?! Мощь Олимпа?! То, что его лицо — всё больше с каждой секундой становится лицом из памяти, тем лицом, в которое я когда-то сказал у подножия Олимпа: «Ты хотел меня видеть…»
Может — всё вместе.
А может — это ты, Аид-невидимка. Связующее звено между ним и Серпом Крона. Они ведь оба жаждут мести тебе — твой брат и оружие, которое твой отец не успел когда-то вынуть из ножен.
И значит, чтобы разорвать эту связь — нужно просто…
Нет, — кричало что-то внутри, пока я упирался взглядом в ядовитую гадину. Пока вставал напротив брата и делал приглашающий жест — ну же, давай!
Нет-нет-нет, стой, не смей, не надо больше, я не хочу, я не желаю больше, ты же так недавно решил, что ты удержишься, не смей, не нужно…
Прости меня, Ойтис-огородник, чей смертный крик я слышу там, в груди. Чья седина теперь проглядывает в моих волосах. Чья кровь делает солёными губы.
Очень может быть — мне на роду написано так вот: малой ценой.
Прости, Персефона — хорошо, что тебя нет здесь теперь. Ты бы, наверное, не выдержала — если бы во второй раз.
Может, лучше было бы, если бы вы не вернули меня несколько часов назад, разломав меч Таната: тогда я ушел бы как смертный, а не как бог, который теряет бессмертие по капле, которому под ноги подкатывается отвратительно острая грань смертности — и трудно дышать, и знаешь, что сейчас у тебя будут отбирать последнее…
— На колени, — сказал Зевс, и адамантовая гадина в его руке качнулась вправо-влево, показалось даже — язычком затрепетала. — А то я ударю по твоей дочери.
Мёртвое молчание — вязкое, как те самые, незабываемые ледяные воды, которые еще долго будут приходить в снах. Хорошо, что их больше не будет. Хорошо, что будет быстрее.
Серый прах пристаёт к коленям, во рту — кровь напополам с полынью: горечь и соль, и грань слишком близка, извивается, касается, щекочет…
И в глазах у Зевса — мучительный вопрос: ну, как тебе, невидимка? Как тебе — чувствовать себя побеждённым?
Не знаю, брат. Моей нити нет там, в сером доме у Мойр. Перерезана несколько часов назад, так что они, наверное, ее даже не видят. Я не знаю — каково это: быть побежденным.
Зато я недавно узнал, как можно — умирать.
А вот тебе — как? Как тебе быть марионеткой мести нашей дорогой матушки? Каково — когда ты лишь рука для нанесения удара?
Я бы, наверное, сказал тебе перед прощанием что-нибудь, да шелуха слов основательно с меня ссыпалась — вот, могу только смотреть. Увидимся по ту сторону — не знаю, где, наверное, в Великом Ничто — что-то мне подсказывает, что ты здесь тоже не задержишься, Владыка Олимпа.
Остальные как-то растворились, смазались. Остались будто отсечёнными там, за гранью — и мы с тобой здесь наедине, брат. Посреди берега, покрытого не песком — пылью, которой опасается касаться немое море.
И вокруг нас свернулась невидимая змея — кусает собственный хвост. Ловушка Крона, которую ты невольно создал, бездумно вычертив этот вечный круг клинком. Брат на брата, сын на отца — кипит в крови клеймо, от которого не избавишься.
Наверное, ты прав, и всё неправильно началось. Может, если бы я не вмешался тогда, с Тифоном — не взял бы трон у тебя из-под носа… может, всё лучше закончилось бы.
И потому мои губы шевелятся, произнося последнее — «Прости меня».
И вижу только по движению твоих губ — знакомое имя… Ананка.
Но не слышу.
Всё забивает последний миг смертной тишины.
И в тишину не может проникнуть ничто — ни крик, ни плач, ни зов…
Только, может быть, разве что музыка.
Пролилась неожиданно. Сразу отовсюду: дождём — из-под небес, приливной волной — из моря, родником — из-под земли. Брызнула в похолодевшее лицо, дунула свежей ободняющей мелодией: радуйся! Радуйся, радуйся…
Радуйся, папа.
Музыка взметнула серую пыль, вздёрнула меня на ноги и заставила сделать вздох. И гадина, свернувшаяся вокруг — невидимая, отсекающая от остальных ловушка времени — разомкнула кольца, пропустила отрывистый, задохнувшийся крик Геры: «Не надо!!». Потом крик скомкался, отрезался, потонул в звонком разливе кифары, и в сером мареве стала видна фигура музыканта.