Вестник подловил меня на уступе, с которого открывался вид на мир. С этого уступа я в последнее время не слезал: торчал там все больше под невидимостью, избегая дурных визитеров (и Эвклея). Седобородому Харону пришлось, исходя злобной пеной, подвинуться и уступить место царю, а то ведь как старшему Крониду вотчину свою осматривать?
Ну, правильно, только с высоты: свиты-то так и нет, прихлебатели какие-то…
– А вот Посейдон с трона не слезает. Как ни прилечу к нему, вообрази, – а он во дворце, на троне и в окружении свиты! Я уж к нему и ночью пробовал – просто проверить. Нет, на троне! Знать бы еще, как у него это получается. А я вот про тебя кого только не расспрашивал – и распорядителя этого… у Трехтелой спросил даже. А что-то мне показалось, что она тебя не любит?
– Со многими так. Послание от Зевса?
– Обижен, что не являешься на пиры. Так и сказал: брат уже год как Владыка, пора ему со своей вотчиной решать и воссоединяться с Семьей. Или он полагает себя вне Семьи?
В лукавство Гермес со мной играть не пытался: вывалил все как есть, с угрожающими интонациями вместе.
– Жеребец, значит, наведывается?
– Это Владыка Посейдон? А как же. Ни пира не пропускает. Только ему пришлось трон сделать, а то без него пировать не соглашается. Мом-насмешник было предложил, чтобы он свой трон с собой таскал, как улитка раковину… Правда, шутку не оценили.
Гермеса нынче не заткнуть: разливается олимпийским фонтаном обо всем подряд, будто несколько дней молчал. О пирах Громовержца, на которые меня приглашают, о каких-то новых любовницах Зевса, о том, что на земле уже почти заросли раны Титаномахии, что Офрис наконец сравняли с землей, и это тоже отметили пиром…
Я молчал, ожидая, как ждал весь этот год, каждый час, который провел на уступе, каждый день колесничной гонки, имя которой – правление.
Ждал – взгляда? Знака из-под свода? Воли?
Мир не смотрел, не подавал знак, никак не откликался, и асфодели были просто цветами, не то что раньше.
«Ты ведь знаешь, перед чем наступает затишье, невидимка?»
– Жеребец… – нелепо звать брата «Владыкой Посейдоном». – Что он – со своей вотчиной? Доволен?
– Ну да, - удивились позади меня. – Я ж говорю, на троне сидит, с трезубцем не расстается, под плохое настроение – бури вызывает и корабли топит. А вокруг – океаниды, нереиды, твари какие-то… облеченные в восторг. Океан первым владычество зятя признал, подарил ему дворец – то есть, еще один. Красотой Олимпийскому равен! Аполлон с музами уже про это дело пару десятков песен сбренчал – он-то гостил…
Они все признали его владычество. Морские старцы Нерей и Протей, и бог Главк, и вещий Океан – с радостью, будто не царя поставили над собой, а избавились от ядовитой гадины: «Хочешь править? Пожалуйста!»
На трон Зевса пока тоже никто не посягнул – боятся, что ли, наследника Крона?
«Крон не был Владыкой, невидимка. Вернее, так и не успел им стать, потому что пришли вы, и началась война…»
– Довольно, – короткое слово запрудой встало поперек разлива Гермесовых речей. – Ответь брату, что я явлюсь на пир, как только смогу. Скажи, что у меня еще есть хлопоты по обустройству царства.
Хлопоты в том, что у меня нет царства. Есть мир, не желающий меня признавать.
Гермес затоптался за спиной. Прошипел сквозь зубы: «Больше, чем кажется!» – со скрежетом доставая что-то из воздуха.
– Рассказать ему про суды? Да?
Я обернулся.
«Суды» в последние месяцы было на слуху. Его ронял Эвклей: «Дворец-то… на суды когда уже построят, бездельники!», под нос хрипел Харон: «Посмотрим, как запляшешь, когда суды начнутся…», оно дурной хворобой перекидывалось по свите – заставляло гореть глаза: «Суды, суды, суды…»
– Что?
Гермес, надувая щеки, качался позади пузатого, с широким горлышком золотого сосуда. По бокам сосуда извивалась бесконечная паутина – переплетение нитей, а если приглядишься – то переплетение рук, хоровод связанных тел…
В путаницу нитей вгрызались выпуклые, выкованные особо искусно ножницы.
От сосуда несло уединением ветхого, серого дома на Олимпе, дома, не видного за беломраморными дворцами. Простого дома со стенами из выветренного камня, куда мне за все века не довелось заглянуть. Куда никто старался без предлогов не заглядывать.
Мне даже не пришлось увидеть Прях или говорить с ними – незачем было.
– Дар Владыке Аиду от Вещих Мойр! – важно поведал вестник из-под широкополой шляпы, сдвинутой на затылок. – Во. Чуть допер. А что это – они не сказали, Атропос говорит: «Дар. Зачем – поймет сам, не маленький». Не-е, Владыка, вот так и сказала. А Лахезис еще что-то – про суды добавила: «Пригодится, когда начнет судить».
– Клото не добавила ничего?
– Добавила. Что Лахезис пора брови выщипать и прическа у нее дурацкая. Только это вряд ли к делу относится.
Да уж, вряд ли.
Гермес топтался вокруг дара, вытягивал шею: ну? что там? Мойры же не делают даров, ты это знаешь, да, новоявленный Владыка?!
Когда я отослал его прочь, вестник попробовал поумолять глазами, потом упорхнул – раздувшимся от обиды пузырем в сандалиях.
Я остался на уступе над миром, прижимать ладонь к холодному, стучащему изнутри многими сердцами золоту.
Дары Мойр стоило бы получать с пышной церемонией. Со славословиями. С ответными дарами. Особенно такие.
Крышка, на которой тоже были выкованы ножницы, подалась без труда. В зеленоватом тумане сосуда плавали скрученные в клубочки обрывки пряжи.
Серые. Светлые изнутри и темные снаружи. Окрашенные в серебро, в зелень, в кровь. Свитые в причудливые формы или лежащие небрежными, короткими завитками. Прилипшие к другим или одиночные.
Концы всех нитей были обрезаны чем-то острым.
Медленно я протянул ладонь (по привычке – черную, левую) и поймал тот клубок, что был ближе: густая синь с вкраплениями багреца.
Халкиопа из Наксоса. Жена рыбака. Любила играть с подругами ракушками на берегу, там-то ее и увидел будущий муж, и дело совершилось быстро: Нюкта-Ночь и дышащее теплом море устроили свадебку, потом она штопала мужу рубахи, чистила рыбу и рожала ребят – восемь лет, каждый год по сыну – потом пришла великая война, вскипело огнем и кровью небо, и из глубин поднялись морские твари, и корчи острова обрушили на нее стены их дома.
Я опустил ладонь, и жребий Халкиопы, жены рыбака, любившей море и мужа, соскользнул легкой лодчонкой с пристани, погрузился в мутную дымку.
Сколько их здесь – тысячи? Десятки тысяч? В одной последней битве сколько погибло…
Прикрыл золотой крышкой дымку с обрезками жизней смертных – бесконечность замерших сердец слабо застучала под ладонью. Не открывая рта, кликнул Гелло и колесницу, квадрига черным вихрем прилетела раньше, Гелло объявился позже и почему-то в компании Оркуса.
Бог лживых клятв извивался могильным червем, клялся, что услышал призыв Владыки: не надо ли Владыке чего? А он уж все что угодно…
– Это, – указал пальцем на сосуд, – дар великих Мойр вашему царю. Прикажи доставить во дворец. С ликованием и почтением.
Почтения – хоть отбавляй: божок уже еле дышит, вон, фиолетовым стал, в тон одеждам.
– Поставите возле трона. Я буду позже. Исполняйте.
Оркус рванул исполнять все-таки быстрее, полный желания урвать царских милостей. Гелло летел следом, клацая зубами.
Я проводил их взглядом, шагая на колесницу.
Поставят. С ликованием и почтением. Все равно к дарам Мойр по доброй воле никто не притронется.
У Белой Скалы, на пригорке, откуда берет исток Лета, кипела стройка. Таскались, высекая искры ступнями из каменных плит, полуголые великаны. Какой-то титан из младших, поливая едким потом каменные глыбы, громоздил одна на другую: крякал, приседал – и бух! еще нутряной стон – грох! На западной окраине стройки щелкал бичом кто-то крылатый, наверное, одна из Эриний. В воздух летела каменная крошка, путались под ногами вертлявые даймоны и стонущие тени, кто-то заливисто орал: «Да не в Лету же мусор скидывать! И кто вас, приапоруких, учил…»