Вы не удивляйтесь, люди, это мой тато перед глазами у меня стоят, как бежали, как падали и кричали: «Дети мои!»
Последние слова остались на губах. Они будто хотели вернуться в грудь, чтобы стоять там вечным укором. «Дети мои!»
— Да вы не убивайтесь очень, не берите все к сердцу. Если будете убиваться, что тогда останется от вас для детей, — так говорили люди, вытирая слезы, а дети уцепились за маму, будто хотели подтвердить эти слова.
Ганка доставала большую миску, сыпала картошку и приговаривала:
— Ешьте, людоньки, освежите пересохшие кишки свежей едой, ведь в дороге все сухое да сухое. А что делать таким, как я, если бы пришлось и нам бежать? Что делать с детьми, куда брать, как везти?
— Пусть бог милует. До нас оно не дойдет! — говорила баба Василиха. — То в горах бьются, а у нас война уже прошла. До нас это не дойдет, — упаси боже, вернутся, ведь Австрия всех нас перережет.
XI. ПИСЬМО
Гуцульские фургоны еще стоят во дворе.
Утро пламенеет ясными цветами на огородной зелени, которая только что пробилась из земли и укрывает землю светло-зеленым руном.
Грядки, укрытые зеленью, простелились, как вышитые полотенца. Иванко, Маринця и Ксень — гуцульский мальчик — сидят между грядками на гладенькой стежке. Утренний ветер расчесывает волосы, а солнце, как нежная мать, ласкает головы, гладит руки, теплом щекочет за ушами.
Ксень рассказывает, а Иванко и Маринця удерживают сердце, которое так и рвется куда-то улететь из груди.
Горы издалека похожи на большие смушковые шапки. На них стоят богатыри леса; снег ли, дождь — леса всегда стоят зеленые. Они глядятся в быстротекущие потоки, что мчат, как быстрые кони, в долины, а там будто белые лебеди на зеленом поле — хатки. А когда начинают плыть тучи с распростертыми крыльями, как черные вороны, тогда срывается с места и ветер. Он летит, и стонут горы, а долины наливаются дождем. В лесах живет вуйко[14], который хватает овечек, еще есть мавки-нявки, они заманивают парней. А в водах — русалки, водяники, потерчата. Это они тянут человека в водяную бездну. Чтобы в горах жить и ничего с тобой не случалось, надо знать такие слова, которых боится вся эта нечисть.
Иванко и Маринця сидят притихшие. Дыхание крадется из груди, рвется и замирает. Дети никогда не видели леса и гор, потому они и кажутся им странными, сказочными.
Ксень начал говорить слова, которыми надо пугать мявок-нявок, а Ганка взволнованным голосом позвала:
— Иванко!
Но он и не думает идти. Сделал вид, что не слышит. А Ганка уже бежит к детям и голосом, в котором великая радость и страх, говорит:
— Иванко! Письмо!
— Письмо?..
Да, мать держит в руках маленький измятый конвертик, и руки у нее трясутся.
— А ну-ка иди сюда, Маринця, прочитаешь нам, Иванко еще не умеет.
— А вы почему в школу не посылали? — Иванко берет письмо из рук матери, рассматривает и говорит: — Это письмо, наверно, от тата, — и дает Маринце.
— А пойдем-ка в хату, тут солнце слепит глаза, — говорит мать, и все идут в хату, садятся за стол, и Маринця начинает читать:
— «Черновицы, второго апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года».
Петро и Гандзуня бросают ложки, которыми выбирали мамалыгу, и тоже подсаживаются к столу.
— Не мешайте! — говорит строго Иванко.
Звонят! Наверно, кого-то хоронят.
— «Моя дорогая семья! Лежу я в госпитале, среди гор и елей, так далеко, что никакой ветер не донесет до меня вашего голоса, никакое слово не скажет, живы ли вы, что делаете! Если вы получите это письмо, то прежде всего — не берите близко к сердцу все, о чем я вам напишу».
Но Иванко чувствует: уже тоска заливает грудь и растет, словно река в половодье, вот-вот прорвутся берега и потекут слезы. Он раскрывает шире рот, чтобы уменьшить подступающую боль, наклоняется и давит подбородком в грудь.
— «Лежу я в госпитале без ноги. Оторвало ее мне начисто».
— Без ноги! — Мать голосит, а за нею Петро и Гандзуня.
— Без ноги! Так это погнали тебя, Михайлик, на войну, а мы все думали, что ты в криминале.
Маринця перестает читать.
— Читай, Маринця, читай. Уже чую что-то недоброе, эти войны и криминалы отобрали у нас отца.
— «Осталась моя нога на горах высоких, где боры шепчутся тихо, где травы окровавленные клонятся книзу. Уже, наверно, вороны и дикие звери ее разорвали. Но такая боль осталась там, где была нога, и она у меня все так же ломит, как когда-то, когда еще была при мне, и так же горят ее отмороженные пальцы».