Штирлиц остановил машину на швейцарской границе.
— Приехали, святой отец! — сказал он, тыча локтем храпевшего на соседнем сидении пастора Шлага. — Вставай!
— Проклятьем заклейменный! — затянул в ответ пастор и, открыв осоловелые глаза проворчал. — А-а, это ты, сын мой.
— Если бы я был твой сын — моя мама повесилась бы, — отрезал Штирлиц. — Вставай, работать надо!
— Штирлиц, опохмелиться дашь?
— И так уже всю машину зарыгал, хватит. Рассказывай, чего надо делать.
— Я приеду в Берн, — покорно начал пастор, — Найду там всех, с кем генерал Вольф ведет пе…рыг…воры. Скажу им, что Штирлиц дурак.
— Поговори у меня еще! — Штирлиц вытолкнул Шлага из машины.
— Странно, — сказал пастор, — а мне казалось, что ты меня совсем не слушаешь.
— Когда кажется — креститься надо!
Пастор перекрестился.
— Да брось ты, Штирлиц, — сказал он. — Искать кого-то, объяснять… Сорвать эти переговоры и дело с концом. Вечно ты все усложняешь.
— Ладно, — проворчал Штирлиц, — делай как знаешь, только чтоб переговоры сорвал.
— Считай, что уже соврал… Сорвал. Давай на посошок.
— Пшел работать, алкаш! — Штирлиц с размаху пнул Шлага под зад. Пастор замахал руками и кубарем покатился вниз по снежному склону.
Садясь за руль, Штирлиц оглянулся на лыжи, забытые пастором на заднем сидении, и у него защемило сердце.
«Бедный Шлаг так и не научился ходить на лыжах».
В это утро в РСХА не работал никто. Лежали без дела досье с компроматами, стояли закрытыми чернильницы на столах: никто не хотел писать доносы, отдыхали в подвалах арестованные коммунисты: все допросы были отменены, даже вахтеры, обычно строгие и дотошные, не проверяли в это утро документы у входящих.
У тех, кто позаботился заблаговременно поставить микрофон в кабинете у Штирлица, набивались полные кабинеты народу. Молодежь напирала сзади, лезла к наушникам, желая услышать хоть что-нибудь, их отпихивали назад, говоря «вам еще рано», но напор от этого не уменьшался. На тех, кто, проходя мимо, спрашивал, что происходит, смотрели удивленно, с оттенком осуждения, а кто-нибудь, на мгновение отвернувшись от наушников, бросал: «Знать надо: Штирлиц русскую пианистку допрашивает».
А из наушников доносился ровный, твердый голос Штирлица: «Так вы согласны работать на меня?»
Все замерло в РСХА. В наступившей тишине во всем здании стало слышно, как шуршит диктофон в кармане у Мюллера.
«Да,» — еле слышно ответила русская радистка (а не пианистка как вообразили себе некоторые).
И по всему РСХА прокатился облегченный вздох.
«Согласилась», — пронеслось по мрачным коридорам.
«Согласилась», — восхитились в набитых кабинетах.
«С-согласилась!» — икал от зависти Рольф.
«Согласилась», — качали головами арестованные коммунисты.
«Согласилась», — потирал ручки довольный Шелленберг.
А могли ли быть сомнения? Какая же русская устоит перед обаянием профессионального контрразведчика?
Когда Штирлиц вышел из своего кабинета, ему устроили овацию и стали качать: он был героем дня, даже Айсман невольно почувствовал восхищение.
Ай да Штирлиц, ай да сукин сын! Гестаповцы злобно скрежетали зубами: ведомство Шелленберга опять утерло им нос.
Допрос был окончен, и все расходились по своим кабинетам, возвращаясь к серым будням: к компроматам, доносам и пыткам.
Допрос советской радистки подошел к концу. Начался обычный рабочий день.
С тяжелым чувством направлялся Штирлиц по адресу, данному пастором Шлагом: он представлял себе тщедушного старичка-профессора, снова и снова спрашивая себя, нужно ли втягивать в свои опасные дела таких сугубо мирных людей, рискуя их жизнями, но всякий раз он отвечал: надо. Надо ради жизни сотен миллионов других таких же мирных людей. Успокаивая себя этим, он постучал в дверь квартиры профессора Плейшнера. Дверь оказалась незапертой. Штирлиц вошел и под звон разбивающейся бутылки погрузился в тихую темную бездну.
«Я убью его! Он не имел права! Это я нашел русскую радистку! А он украл ее у меня! Да, украл! И теперь вся слава достанется ему, а обо мне даже не вспомнят..».
Уже полчаса в кабинете Мюллера бился в истерике обманутый и оскорбленный в лучших чувствах Рольф. Мюллер не мешал ему: он знал, что Рольфу сейчас надо выговориться. В голове у шефа гестапо между тем зрел новый и, как всегда, коварный план.
— Он и рацию у меня хочет забрать, — жаловался Рольф. — Он еще вчера на нее позарился. Но этого уж ему не видать: я ее молотком на мелкие кусочки разобью, а Штирлицу не отдам.