Выбрать главу

— Сё верно! — немедленно подхватил другой прихлебатель (у Кузьмы их было несколько). — Може, Митька и невинный! Може, вы напраслину на него удумали? Треба глянуть!

— Иннокентий-то наш и попутать чо мог, а мы безвинного под анафему! — засуетился третий «приближённый». — Не дело это! Не по-божески это, братцы!

— Езжайте, — пожал плечами Кузьма. — А мы на покой, однако...

— Э-э, нет, — раздался голос из «задних рядов» — явно независимый. — Ты что ж, Кузьма, народ сбаламутил и на сторону? Я, дескать, не я, и хата не моя, да? Нет уж, коли сказал на служилого худое слово, так сам и проведай. Проведай и поясни людям — так-то вернее будет!

— Эт я-то слово сказал?! — поднял удивлённо бровь хозяин притона. — На него сказал?! Ослышался ты, милай, — рази я чего говорил? А ежели кто удумал дурное — вина не моя, верно? Впрочем... Коли мир желает... Ладно! Иди запрягай, Митрий! А вы, робяты, торбаза там мои достаньте — уж высохли, поди.

* * *

В стойбище новых подданных Российской империи никто не спал — для оставшихся в живых это была ночь скорби. Мёртвых одели в их лучшие одежды и сложили в ряд на покрышку поваленного шатра. Сверху тела накрыли шкурами, дабы помнили мёртвые заботу живых и отплатили тем же. На рассвете вдали показались оленьи упряжки, но никто не обратил на них внимания: друзей угощать было нечем, а врагов больше незачем бояться.

Это опять оказались менгиты. На сей раз они, кажется, решили надругаться над мёртвыми — наверное, им надоело глумиться над живыми.

— Вот! Этот вот! — кричал один из русских и пихал ногой труп молодого гостя. — Что я говорил?! Таучин же!

— Кажись, и правда, — проворчал Кузьма и опустился рядом на корточки. — С него крест снял?

— С него — с кого же?!

— Быват, — устало пожал плечами следователь. — Может, он сам кого из наших порешил, да крест и забрал?

— Дык, ведь, сгореть должон был, — подал голос кто-то сзади. — Огнём негасимым заняться!

— Вишь, не занялся... — усмехнулся бывший палач. Он приподнял левую кисть мертвеца и попытался что-то разглядеть между пальцами. Потом перевернул тело на живот и задрал меховую рубаху на спине. Хмыкнул, одёрнул парку, вернул труп в прежнее положение и проговорил насмешливо: — Ты, Митрей, с собой его забери.

— Почто?!

— Робятам покажешь, чтоб, значить, сумнений не было. А коли оклемается, будет у тя ясырь!

— Ясырь?! Да он же помер давно!

— Не-е, живой ишшо, — знающе улыбнулся Кузьма, — у меня глаз набитый. Парень, видать, крепкий: такие в ясырь не идут — сами режутся. Ежели оклемается, дорогого стоить будет.

Проговаривая это, Кузьма бросил косой, но многозначительный взгляд на случившегося рядом кривоносого казачка. Тот понял приказ мгновенно и затараторил:

— Бери-бери, Митрий, не пожалеешь! Всё одно у тебя обозные сани пустые — что было, проиграл дотла. Таучина выходишь, и будет у тя холоп, как у барина! Кормить его станешь с доли своей, а он те по утрам торбаза подавать будет — прям в полог! Гы-гы-гы! А может, продашь, а? Прям ща, а? Хош за него горсть снега дам, а хош — травы пук?

— Бери так, — отмахнулся десятник. — На что мне така докука?

— Во! — взвился кривоносый. — Все слыхали? Чтоб опосля без сумнений — все слыхали? За «так» отдал! По рукам?

— По рукам, отстань тока...

Смех смехом, но сделка была заключена по всем правилам, выработанным «первопроходцами» для ситуаций, когда писать некому и не на чем. Тело туземца, в котором бывший мастер пыточных дел усмотрел признаки жизни, стало личной собственностью служилого.

В лагерь они вернулись перед самой побудкой, так что ложиться спать не было никакого смысла.

* * *

«Пепелищем» назвать это было нельзя: почти все шатры остались стоять на месте. И люди были живы — почти все. Но пепелище всё-таки было — в их душах.

В засаленной кухлянке с чужого плеча Чаяк стоял посреди стойбища.

Для таучинов этот мир был нормальным — не плохим и не хорошим, а именно нормальным, единственно возможным. В нём существовало добро и зло, соотношение между которыми постоянно менялось. Люди мало думали о будущем и старались получить как можно больше удовольствия от настоящего — от тёплого ночлега, обильной еды, интересной беседы, соития с женщиной. Их оптимизм, их бесстрашие объяснялись просто: собственную смерть они не воспринимали как нечто ужасное, видели в ней средство от всех серьёзных неприятностей. Для большинства мужчин и женщин универсальной была формула: если не можешь жить, как считаешь нужным, так и незачем жить! Если перестал получать от жизни удовольствие, то зачем её длить?