Въехали в выемку. Справа, на большой высоте, на бугре, — железобетонное сооружение: кирка. Десятиметровой высоты КИРКА, воткнутая в землю. Достаю фотоаппарат, бегу в тамбур…
Много раз снимал эту кирку, но в солнечном свете, с нижней точки, из вагона — ни разу. Кирка величаво проплыла мимо.
Памятник труду. Построили студенты. На обратной стороне рукояти кирки выдавлены слова «Строитель — комсомол». А внизу есть бетонная площадка, в которой оставлены отпечатки ладоней с растопыренными пальцами. Это студенты оставили свой «след».
Памятник сооружен на общественных началах по проекту ассистента кафедры инженерной психологии и педагогики Уфимского авиационного института, художника-дизайнера Игоря Константиновича Полева.
Почему кирка? Да еще такая гигантская?
Полев много раз бывал на трассе. Видел упорство людей. Вдруг до меня дошло, говорил он, что во все эпохи поэтизировались орудия труда человека. Строители Кижского погоста торжественно забросили топор в озеро. Князь Олег прибил щит на врата Царь-города. Как символ победы, орудие своего труда — щит. Былинный герой Микула Селянинович, уходя на войну, забросил соху в гору… И пришла мысль «забросить» кирку на трассу, на высокое место, чтобы все видели, проезжая на поезде, вот с чего начиналась новая железная дорога! Как и всякий настоящий труд, требующий полной самоотдачи.
Азналкино. Серменево. Поезд подходил к Белорецку.
Утреннее солнце ослепило, но вагонный сумрак, к которому все привыкли, уходил с трудом. Словно тянул назад, в покой и сон. Солнце стелило праздничность, свежесть. Было тепло и прохладно. Тепло от лучей. Прохладно от земли, легких струек воздуха, поднявшихся с низин и оврагов…
Голубоватое окружье волнистых гор. Далеки они, словно чужие, недосягаемы. Ушли в вековечье, живя своей жизнью.
Белорецк — особый город. В нем все сдвинуто тесно: мощнейший комбинат и горы. Современные дома и каменное ущельице, в котором течет средь камней речка Белая, исток большой реки. Древние домишки и Дворцы культуры. Но есть у него и «внутреннее содержание» — нестареющая революционная духовность, которая питает современность душевным огнем его прекрасных людей. Хорошо бродить по городу, его окрестностям, ощущая уют, тишину. В каждом уголке видится родство камней, деревьев и домов. Даже неожиданные заводские гудки, тревожащие память, чем-то милы, словно пронизаны человечьим чувством.
Металлургический комбинат и огромный пруд, примыкающий к нему, расположились в низине и потому кажутся необычными. Стоит спуститься вниз, откроется редкая картина. Пруд станет озером. Противоположный берег в трубах, корпусах цехов, а этот в камнях, утесах, травяных и глинистых горках, увитых тропками.
Рыбачили мы как-то на пруду с белорецким краеведом и писателем Романом Андреевичем Алферовым. Вода отражала вечернее красноватое небо, противоположные синие горы, корпуса комбината, размытые дымкой. Гладь озера чиста. Хранительница тишины и покоя. Все было чутко на звук, на голос. Малейший всплеск слышался издалека. Мы разговаривали шепотом, оберегая вечерний затихающий мир. Может, вечер из своих полутонов и красок, тишины и редких звуков подарил нам слова о том, что мы должны исповедоваться перед старшими. Мы понимали друг друга с полуслова, с полунамека. Перед старшими, перед, теми, кто принес нам эту тишину.
И вдруг, разом обернувшись, мы увидели старичка. Он сидел прямо над нами, на тропке, вытоптанной на крутом спуске берега.
Видимо, как шел по тропке, так и сел, словно не смея лишнего неположенного шага сделать, чтобы не помешать нам. Сидел он, видимо, давно и в одной позе, сжался сереньким комочком, как врос в берег. Он смотрел на пруд и, казалось, слушал тишину. Серая старенькая кепчонка на голове, серый помятый пиджачишко. Серое, в крупных, глубоких морщинах лицо. Морщин-то уже не было, они распались на обломки и островки. Захудалый вид ему придавала и густая серая же щетина, давно, видать, не брился. Может, пилил дрова или плотничал и вот вышел посидеть на бережку, в тишине.
Я тихо спросил Романа Андреевича, кивнув на старца:
— Блюхеровец?
— Нет! Я их всех знаю наперечет.