Кармаскалинский и Архангельский районы в основном полевые, хлебные. Только на подступах к Белорецкому району начинается густой лес и горы. Так что порадоваться разнообразию красок можно лишь весной или осенью. Летом же, в сушь и жару, все здесь тонет в пылищи. А вот зимой, в безветрие, воздухом не надышишься: такой чистый, ничем посторонним не тронутый.
Напротив станции Карламан и позади нее тянутся ряды деревянных домов, обычные деревенские избы. Вокруг станции толкутся служебные постройки, склады. Больница есть. Школа. Столовая. Закуток пивной с толпящимся в нем народом. Бревенчатый книжный магазинчик рядом, огороженный. забором. Если дверь открыта, ребятня мельтешит там по делу и без дела: чего только не натолкано внутри «избы» — от книжек до фотопленок!
Все постройки, дома вытянулись вдоль железной дороги, кучно прижавшись к ней, как пчелиный рой на ветке. Прямо к домам и сараям колхозные поля подкатывают. Поля-сквозняки распахнуты на десятки километров.
Скучное в общем-то однообразие, серая обыденность. Тут особенно тянешься к человеку, к его теплу душевному, к улыбке. Без доброго сильного человека тут совсем худо. Здесь человек должен заменить пустоту, целый мир. Чтобы и рельсы, которых он коснется руками, почувствовали его душу, его улыбку и перестали быть просто железками, ожили, зазвенели. Но ведь еще вопрос, кто сюда приедет. Что за люди? Что за «родня»?
Об этом, наверно, и думали братья Потаповы и Владимир Шадский, ступив на карламанскую землю.
Ровное движение. Поезд освоился на рельсах. Будто давно привык к новому маршруту. Перестук колес слышался приглушенно. Толчки повторялись реже. Сильная качка перешла в плавную, мягкую, словно колыбельную. Все шумы и звуки слились в один монотонный поток, заоконную мелодию, уводящую в дрему, как в небытие.
Словно на материнских руках убаюканный, успокаивался в колыбельной качке уставший за день человек. Плыви в сон, покой, не выпадешь, не потревожишься… Укачает тебя вагонный колыбельный рай!
Но мне не спится в колыбельном раю. Не затягивает в забытье и усладу.
…Вспоминаются открытые, скрипящие со стоном кузова, ухающие в провалы дорог, как в бездну, — морозом перехватит дыхание, сердце потянет, сожмет, и сам сожмешься в сладостном страхе и ожидании чего-то неизвестного. И-и-и — тряхнет! Придавит мощным прессом! Подкинет, отрывая от сидения, и опустит, и почему-то станет смешно, весело и вроде даже приятно. И в то же время охватит прожигающий страх, а вдруг что-то лопнет под кузовом или машина основательно, намертво засядет в болотной колее. Загорай тогда посреди тайги, жди случайную попутку или топай за десятки километров к какой-нибудь затерянной в горах деревушке, где, возможно, наткнешься на вагончики взрывников, механизированных колонн или мостовиков. Легко сказать — топай! Надеешься на машину, на шофера. Трехосный вездеход «Урал» выкладывается весь. Мотор в дрожащей натуге. На пределе. Рвет себя. И душу рвет. Кто-то из сидящих рядом, кажется, проектировщик, говорит, не говорит — кричит, видимо, желая подбодрить пассажиров, что машина-де эта среди прочих вездеходов — лучшая в мире. А я, крепко вцепившись в борта, успеваю подумать, что, возможно, проектировщика уже не первый раз вызвали сюда, на трассу, для уточнения и исправления ошибок, недоработок в проекте и что он уже привык ко всему — и к кузовам, и к ошибкам, и к таким вот дорогам, которые почему-то к «ошибкам» не относят, принимая как должное, исконно российское… Хотя есть строгие приказы министра относительно притрассовых временных автодорог, деньги отпускаются на их строительство, но — увы! Часть труда изыскателей, проектировщиков, строителей, да и сами деньги — все под колеса лучшего в мире вездехода. Но почему?
«Держись!» — кричит кто-то, сам, может, кричу, ничего не слыша. «Урал» пропахивает грязевую постель брюхом, колеса почти полностью зарылись и, прокрутившись несколько раз, пошли рывками, а потом ровно, как по маслу прорезали грязевину. Колеи за машиной ровные, стенки их плоские, будто ножом срезаны, а глубина чуть ли ни с метр, не колеи — траншеи! И оттого, что их тут же заполняют вода и жижа, они кажутся еще глубже: после нас уж теперь не проехать! Ибо куда глубже-то зарываться?!