— Бери, господи, мою жизнь, и детей моих и близких, только его сохрани, его…
Толпа молча переминается с ноги на ногу, и чудится, что люди прислушиваются к вою ветра. Когда он затихает, им кажется, что Пушкин будет жив. После возникшей надежды еще страшнее каждый новый порыв ветра.
…Двадцать девятого января в два часа сорок пять минут пополудни Пушкин умер…
Гайвазовский с трудом ходил: накануне у дома на Мойке он отморозил ноги. Сегодня Штернберг достал салазки и повез друга через Неву проститься с Пушкиным.
В гостиной, где стоял гроб с телом поэта, было тесно и душно. Бесконечной чередой шли люди. Тут же, у гроба, Аполлон Мокриций — товарищ Гайвазовского и Штернберга по Академии — на листе бумаги делал набросок с мертвого Пушкина.
На другой день Гайвазовский добрался на Мойку один — Штернберг пропал с самого утра. Народу на улицах и возле дома поэта стало еще больше. Всюду разъезжали конные жандармы. На двери, что вела в квартиру Пушкина, кто-то вывел углем: «Пушкин». Через эту дверь народ шел беспрерывно. Гроб пришлось перенести из гостиной в переднюю.
Гайвазовский пришел с альбомом. Но место у гроба было занято. Там рисовал известный художник, профессор Академии Федор Антонович Бруни. В это время из внутренних комнат вышел Жуковский. Он заметил Гайвазовского с альбомом в руках, беспомощно озиравшегося. Василий Андреевич молча взял его за руку и увел в гостиную.
— Посидите, — сказал Жуковский. — Федор Антонович уже давно здесь, он скоро кончит…
Через час Гайвазовский и Жуковский сидели рядом и рисовали Пушкина. В полдень Василий Андреевич повез юношу к себе. В кабинете Жуковского они рассматривали свои рисунки. На рисунке Жуковского лицо Пушкина было спокойное, с выражением неизъяснимой высокой думы.
Жуковский говорил:
— Это не то выражение, которое было у Александра Сергеевича в первую минуту смерти. Что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой… Никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли… А теперь черты его изменились…
Гайвазовскому рисунок не удался.
— Как я ни бился, Василий Андреевич, а у меня ничего не вышло… — Гайвазовский зарыдал. — Никак не могу смириться с мыслью, что Александр Сергеевич умер, что никогда уже не увижу блеска его глаз, не услышу его голоса…
Юноша хотел уничтожить рисунок, но Жуковский схватил его руку.
— Не делайте этого… Пусть вас постигла неудача, но что-то от Пушкина в рисунке есть. Я оставлю его у себя.
В тот вечер сам инспектор Академии со своими помощниками проверял каждую спальню. Академисты притворялись спящими. Как только кончился обход, они повскакали с постелей и сгрудились вокруг Мокрицкого, продолжавшего начатый перед этим рассказ.
— Двадцать пятого, за два дня до дуэли, Пушкин с Жуковским навестили Брюллова. Я в это время был у него. Карл Павлович показывал Александру Сергеевичу и Василию Андреевичу свои акварельные рисунки. Показал и недавно оконченный рисунок «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне», на который нельзя смотреть без смеха. Там изображен смирненский полицмейстер, спящий посреди улицы на ковре и подушке; позади него видны двое полицейских стражей: один сидит на корточках, другой лежит, упершись локтями в подбородок, и болтает босыми ногами, обнаженными выше колеи; эти ноги, как две кочерги, принадлежащие тощей фигурке стража, еще более выделяют полноту и округлость форм спящего полицмейстера… Фигуры очень комические, и Пушкин хохотал до слез… Он никак не мог расстаться с этим рисунком и все просил Карла Павловича подарить ему это сокровище… Но Карл Павлович не мог, он обещал его уже княгине Салтыковой. Тогда — представьте себе только — Пушкин, продолжая умолять Брюллова, стал перед ним на колени и просит: «Отдай, голубчик! Ведь другого ты не нарисуешь для меня; отдай мне этот». Не отдал Брюллов, обещал нарисовать другой… А сегодня я был у Карла Павловича — на себя не похож, плачет и не может простить себе, что отказал Пушкину в его последней просьбе…
Рассказ Мокрицкого был прерван появлением Штернберга. Товарищи обступили его. Во время инспекторского обхода им удалось скрыть его отсутствие — положили на его постель статую и укрыли с головой.
— Друзья! — Штернберг был в крайнем возбуждении. — В кондитерской Вольфа какой-то человек раздавал стихи на смерть Пушкина. Мне достался список…
Кто-то зажег огарок свечи, и Штернберг стал читать:
Долго в эту ночь не могли уснуть академисты, шепотом повторяя запомнившиеся сразу строки…
А Гайвазовский и Штернберг вовсе не ложились. Они стояли у окна и глядели в петербургскую ночь. На Неве выла вьюга. Под утро, когда забрезжил рассвет, Гайвазовский сказал другу:
— Отныне моей заветной мечтой станет непременно изобразить когда-нибудь Пушкина на берегу Черного моря. Он так любил его, так воспел…
Голос Гайвазовского дрожал…
Гайвазовский радовал и удивлял Карла Павловича. Его советы юноша слушал жадно и тут же применял их. Вскоре Брюллов перестал уже видеть в Гайвазовском ученика. Он начал обращаться с ним как с другом. Все сразу это заметили, кроме самого Гайвазовского. Юноша с прежним благоговением продолжал чтить учителя.
На Карла Павловича все чаще нападали приступы хандры. Началось все с осени 1836 года, когда в Петербург пришла весть из Рима о смерти Ореста Кипренского. Кипренский умер на чужбине, одинокий. А вот теперь погиб Пушкин.
От душевной муки Карл Павлович спасался у Кукольника. От нее же там спасался и Михаил Глинка. Нестор Кукольник любил, когда имена известных людей связывали с ним. Это тешило его тщеславие и привлекало к нему внимание. У себя на квартире, где Кукольник жил с братом Платоном, он устраивал вечера. Глинку и Брюллова братья Кукольники окружали вниманием. Композитор и художник приходили сюда потому, что среди «братии», как называли общество, собиравшееся у Кукольников, встречалось немало оригиналов и талантливых людей, до которых Глинка и Брюллов были большие охотники.
Брюллов начал брать с собой на сборища Гайвазовского. Молодого художника приняли радушно в этой компании. Кукольник напечатал в своей «Художественной газете» статью об осенней художественной выставке. В ней много места было уделено Гайвазовскому. Надо отдать справедливость Кукольнику: он метко и верно судил о картинах Гайвазовского. Статья заканчивалась надеждами на славное будущее юного живописца: «Дай нам господи многие лета, да узрим исполнение наших надежд, которыми не обинуясь делимся с читателями».
Статья наделала много шуму. Имя Гайвазовского, уже известное любителям живописи по прошлогодней выставке и истории с Филиппом Таннером, привлекло теперь всеобщее внимание.
«Братия» приветствовала удачное начинание юного художника. И после того как Брюллов однажды вечером уговорил юношу попотчевать веселое сборище игрой на скрипке, Гайвазовский стал совсем желанным гостем. Только все сожалели, что игру юноши еще не слышал Глинка. После смерти Пушкина композитор избегал общества и уже давно не появлялся здесь.
Как-то вечером в конце зимы «братия» была в полном сборе и шумно веселилась. Нестор Кукольник, высокий и нескладный, в длиннополом халате, стоял посреди комнаты и, протягивая стакан с содовой водой молодому, но уже известному тенору Лоди, упрашивал его спеть.
Лоди, облаченный ради шутовства в простыню, заменявшую ему римскую тогу, взял стакан и выпил до дна. Певец верил в благотворное влияние содовой на его голос и всегда требовал этот напиток. Сидевший на диване рядом с Брюлловым живописец Яненко громко поддерживал Кукольника:
— Арию, арию для друзей!
В это мгновение в комнату вошел Глинка. Композитор был бледен, он очень осунулся, в глазах у него появился тревожный лихорадочный блеск. Все радостно бросились к нему. Нестор Кукольник суетился больше всех, усаживая Глинку на его излюбленное место. При Глинке Лоди перестал капризничать и вместо одной арии спел несколько. Когда Лоди кончил петь, все окружили композитора и упросили его сесть за фортепиано. Впервые после смерти Пушкина Глинка согласился играть на людях. Несколько минут он сидел неподвижно, положив руки на клавиши. А потом начал импровизировать. То была величественная и скорбная песня. Строгая печаль заполнила комнату. Казалось, что сама Россия коленопреклоненно провожает в последний путь самого любимого своего сына. Так в тот вечер Глинка оплакивал Пушкина.