И они выдержали. Они дождались утра, солнца. Кончилась страшная ночь. Солнечные лучи расцветили тяжелые волны. Буря напрягает свои уставшие за ночь мышцы. Но они уже ослабли. Еще немного — и пройдет последний, девятый вал.
Свет, солнце вступили в союз с людской волей. Жизнь, люди победили хаотический мрак ночной бури в океане…
Свою картину Айвазовский так и назвал: «Девятый вал».
Осенью 1850 года он выставил ее в Москве, в Училище живописи, ваяния и зодчества. Смотреть «Девятый вал» приходили по многу раз, как когда-то ходили на «Последний день Помпеи».
Увидел «Девятый вал» и девятнадцатилетний юноша Иван Шишкин, незадолго до этого приехавший в Москву из Елабуги. Долго стоял он зачарованный ярко-зеленым цветом волн, золотистыми и розовато-лиловыми отблесками от пробивающегося сквозь туман солнца.
Юноша не мог оторвать взгляд от чудо-полотна. Он явственно слышал гул моря. И этот гул, казалось, сливался с гулом вековых сосен в родных лесах под Елабугой…
И, может, именно в эти мгновения духовно рождался еще один замечательный русский художник.
Затмение солнца
В Петербурге много судачили о предстоящем солнечном затмении. Федор Петрович Литке при встрече с Айвазовским заговорил с ним о том же.
— В связи с затмением я вспомнил, Иван Константинович, о вашей картине «Хаос». Насколько мне помнится, ваша заморская слава началась с этой картины на космический сюжет. В Ватикане мне бывать не приходилось, и копий с нее я не видал. Что же вы на ней изобразили?
— Я показал мрачное смешение стихий над пустой, безводной, еще безжизненной землей. Все это озаряет своим светом большая комета. Когда папа Григорий XVI задумал приобрести мой «Хаос» для своей Ватиканской коллекции, ко мне в мастерскую предварительно явилась целая комиссия из кардиналов и прелатов, дабы определить — нет ли в картине чего-либо, противоречащего канонам католической религии. Но я, Федор Петрович, полагаю, что не один лишь «Хаос» относится к изображению космических явлений. Многие мои марины, изображающие морские бури и ураганы, говорят о мощи космических сил и первобытном хаосе…
— Именно поэтому хочу просить вас откликнуться на солнечное затмение. Кому, как не вам, это сделать. А для нашего Географического общества такая картина будет сущий клад.
— Почту за честь, Федор Петрович…
Вечером этого дня Айвазовский остался дома один. Юлия Яковлевна уехала в театр. Никто не мешал подумать о событиях только что минувшего года, о событиях, вдруг припомнившихся после разговора с Литке. «В этом году затмится на непродолжительное время солнце, источник жизни на земле… А в минувшем году навсегда погасли три русских солнца: Гоголь, Жуковский, Брюллов… Год оказался подобен страшному 1837-му, когда погибли Пушкин, Кипренский, Лебедев…». Он вспомнил конец января минувшего года, когда в Петербург стали доходить из Москвы слухи о том, что Гоголь совсем плох здоровьем и ведет себя все более странно. Говорили, что его постоянно видят в церквах распростертым перед иконами, что он раздает знакомым листки с переписанными его рукой молитвами. На церковных папертях он собирал вокруг себя странников и кликуш и произносил перед ними бессвязные покаянные речи…
Сердце Айвазовского сжалось. Он ясно увидел Гоголя дней своей юности — того веселого, милого, неистощимого на шутки собеседника, каким он был в Риме и во Флоренции двенадцать лет назад, — и вдохновенного Гоголя, читавшего главы из «Мертвых душ»… Сколько счастья принесло ему общение с Николаем Васильевичем! Потом, когда он вернулся в Россию, а Гоголь остался за границей, между ними возникла переписка. Но вскоре она заглохла. До него время от времени доходили слухи о болезни Гоголя, о его все усиливающемся мистицизме. Когда вышли «Выбранные места из переписки с друзьями», это его как громом поразило. Он ли, Николай Васильевич, мог написать такое!.. Острое чувство жалости к Гоголю переполняло его. После возвращения Гоголя из-за границы они виделись всего два раза: один раз в Киеве у Данилевского, второй раз в Петербурге у Одоевского. Как он переменился! Осунулся, в волосах появилось много седины, глаза, прежде такие искрометные, потускнели и ввалились… Прежних задушевных бесед не получилось. Воспоминания о прошлом, о счастливых днях в Венеции, во Флоренции, в Риме уже не волновали Гоголя и явно были тягостны ему. А говорить о «Переписке с друзьями» было просто бестактно после письма Белинского… И вот теперь — новые страшные вести о Гоголе, Гоголе агонизирующем, почти совсем задушенном страшной болезнью мистицизма… Айвазовский решил, не медля, ехать в Москву.
…В Страстном монастыре звонили к поздней обедне, когда Айвазовский подъезжал к Никитскому бульвару, где в доме Талызина, у своего друга графа Александра Петровича Толстого, жил Гоголь. Февральская метель намела большие сугробы, лошади выше колен тонули в снегу.
Лакей проводил Айвазовского в гостиную и просил обождать:
— Их сиятельства граф и графиня и господин Гоголь в молельной. Погода сегодня-с невозможная, в церковь не поехали-с, дома молятся. Вы обождите-с, скоро кончат, уже акафист читают-с…
Айвазовский сел на диван. На душе было смутно, тускло, как за окном, где крутились шальные снежные вихри. Издали доносилось монотонное чтение. Временами оно прерывалось тихим пением нескольких голосов.
Гоголь вышел в гостиную. Он даже не удивился и позвал Айвазовского в свою комнату. «Он ли это?! Даже ходит не так, как раньше!» — в ужасе думал Айвазовский, глядя на истощенного до предела, согбенного человека.
Гоголь вяло, явно только ради приличия, спросил гостя о его картинах. Глаза его смотрели подозрительно. На столе не было ничего, кроме Евангелия и житий святых. В углу у образа Николая Мирликийского, которого Гоголь считал своим заступником, теплилась лампада.
— А как «Мертвые души», Николай Васильевич? Когда порадуете нас второй частью? — решился наконец Айвазовский.
Гоголь взглянул еще острее, еще подозрительнее. Поморщился.
— Ах, вы все об этом… Гоголя-обличителя забыть не можете…
Вскочил, взмахнул руками, заходил по комнате.
— Воскресить!.. Воскресить всех мертвых душ надо!.. О живых душах нужно писать!.. Не о мошенниках, не о скудных сердцем помещиках и чиновниках, а о честных… Это Белинский считал, что не может быть добрых помещиков и честных чиновников… Книгу напишу, какой еще не было… Не обличать буду, а соединять всех во Христе! В религии, в церкви спасение России!.. Новые главы напишу… Покажу воскресение мертвых душ… Молитвой и постом готовлю себя. Ничего не вкушаю, кроме вина с водою и просфоры…
И вдруг упал в кресло, запрокинул голову, закрыл глаза. Тонкий, заострившийся нос страшно торчал на желтом исхудалом лице.
Айвазовский кинулся к Гоголю, схватил его руки, худые, как лед холодные.
— Николай Васильевич, всем святым вас заклинаю, поберегите себя! Что вы с собой делаете?! Я буду спорить с вами, обращаясь к Евангелию, которое вы так чтите. Вспомните: «И бысть брак в Кане Галилейской и Иисус бе там…» Христос вовсе не требовал, чтобы люди истязали себя постами, отказывались от радостей жизни. Он любил простые радости, любил детей, которые постоянно окружали его. Он пришел на свадьбу в бедную семью в Кане Галилейской и вместе со всеми веселился, вкушал вино и свадебные яства. Он не считал обязательными посты, говоря, что грех не та пища, которую вкушают наши уста, а то, что исходит из наших уст: ложь, клевета, любые человеконенавистнические слова… Вы сами только что сказали, что хотите написать новую книгу. Но для этого физические силы нужны… Молю вас!..
Гоголь открыл глаза, устремил на Айвазовского пристальный, испытующий взгляд. Но в нем уже не было подозрительности, настороженности.
— А ты, Ваня, веришь, что я еще смогу написать книгу?..
— Конечно, верю! Только перестаньте убивать себя постами и мыслями о каких-то своих грехах. Если и были у вас грехи, то трудами своими вы их давно искупили. Поверьте!..
— Ты так думаешь, Ваня? Кое в чем ты, возможно, и прав…