Пока Айвазовский был погружен в воспоминания, старик отдышался.
— Извините, Иван Константинович, что из-за меня вы теряете дорогое для вас время, — старик отвел протестующий жест Айвазовского, — да, да, это так… Но я стал плох и должен сделать некоторые распоряжения. Поэтому я послал за вами. Несколько дней назад я окончил свои записки о польском движении и запер последние страницы в сундуке… Записки мои имеют важное значение. Я показал в них, как пагубно влияло на наше дело польское католическое духовенство…
— Пан Юзеф! — воскликнул Айвазовский и от неожиданности даже встал. — Что же вы так долго таились от меня и скрывали перемену в своих мыслях? Только разница взглядов на роль католицизма как-то отдаляла нас друг от друга все эти годы…
— Кто знает, Иван Константинович, возможно, наши споры и привели к полной перемене в моих взглядах… Я вам не говорил, но ведь прежние мои записки, оконченные года два назад, я сжег… Последний год я посвятил тому, чтобы их заново написать… Должно было пройти время, пока ваши слова отпечатались в моем мозгу, прожгли сердце… Я писал и слышал ваши слова, произносимые со страстью: «Нет в мире отцов религии, которые бы так систематически вели бы пропаганду против всего, что русское. Кто постоянно в Польше возбуждал против России? Все это — католицизм. Иезуитизм работает против всего честного, против самой религии, против семейной жизни, да и при случае, во имя бога и спасителя, стремится забрать все у умирающего, ограбить детей…» Эти ваши слова, Иван Константинович, не испросивши разрешения, я поставил эпиграфом к своим запискам. Простите!..
Айвазовский подошел к старику, молча обнял и поцеловал его.
— Мое последнее и единственное желание, Иван Константинович, — продолжал старик, с трудом справляясь с волнением, — после моей смерти отправить сундук, в котором хранятся тайные польские издания и мои записки, в Польшу моим внучатым племянникам… Я молю бога, чтобы они не повторили ошибок моего поколения, чтобы в борьбе за новую жизнь они шли не против русских, а вместе с русскими…
Было уже около полудня, когда Айвазовский расстался с Юзефом Красовским. Но он не отправился домой, а велел кучеру остановиться у небольшого нарядного домика в Генуэзской слободке. Здесь живет старуха Гарибальди. А было время, когда она с необыкновенной грацией участвовала в живых картинах в его доме… Далеко и то время, когда племянник Джузеппе Гарибальди с женой свалились прямо к нему на руки. Это произошло после падения Римской республики. Он запомнил тот день, когда молодой Гарибальди вошел и протянул ему письмо от Бекки. Его итальянский друг просил приютить молодую пару. Племянник был очень похож на своего знаменитого дядю: такое же суровое и в то же время добродушное лицо, широкоплечий, с цветным шарфом на шее.
— Нас осталось немного, — говорил он, — мы пытались прорваться в осажденную Венецию, которая еще сопротивлялась австрийцам… В пути погибла отважная Анита, жена дяди Джузеппе. Погибли многие. И среди них Векки… Мы потерпели поражение. Дядя не смог взять нас с собой в эмиграцию, а оставаться в Италии опасно… Мы бежали в Россию. Векки часто вспоминал вас, говорил, что вы сочувствуете нашему делу… Это письмо он написал за день до смерти…
Иван Константинович оставил их у себя в Феодосии. Молодой Гарибальди стал служить капитаном на торговом судне, но однажды судно вернулось без своего капитана: он опять присоединился к Джузеппе Гарибальди, к легендарному походу тысячи итальянских патриотов 1860 года. Вскоре пришли вести о гибели мужа Терезы… А Тереза так и осталась в Феодосии.
Иван Константинович стучит в дверь. На пороге появляется старая женщина с совершенно белыми волосами и живыми молодыми глазами.
— О, синьор Айвазовский! Входите же, входите! Вы не были у меня целую вечность… Вы забыли меня! — Тереза делает вид, что затыкает уши, чтобы не слышать оправданий Айвазовского, но уже через мгновение добродушно смеется. — Зато сегодня вы у меня в плену и я вас так скоро не отпущу. Я приготовлю вам ваши любимые макароны по-итальянски.
Пока Гарибальди занята на кухне, Айвазовский перебирает книги на круглом столике. Все это итальянские издания, выходившие почти полвека назад. И вдруг под итальянскими журналами он обнаруживает книгу «Былое и думы». Айвазовский долго листает книгу, изданную за границей, и никак не может понять, каким образом она попала к Гарибальди. Его недоумение разрешает сама хозяйка, вернувшаяся с дымящимися тарелками:
— Ах, вы нашли книгу Искандера и, конечно, удивлены, откуда она у меня… Это Котя Богаевский привез ее мне из Петербурга. В ней есть о дяде Джузеппе и вообще об Италии тех лет…
Когда уже под вечер Айвазовский возвращается домой после необычной прогулки, он многое перебирает в своей памяти. Перед ним возникают города, события, люди, дарившие ему дружбу и внимание…
Никс и Котик, его младшие внуки, бегут навстречу и кричат звонко, радостно:
— Дедушка, отчего тебя так долго не было? Мы соскучились и давно тебя ждем…
Иван Константинович счастливо улыбается — большая семья теперь его окружает. И в эту семью его сердце включает не только детей, внуков, племянников, но всех тех, кто нуждается в нем, кому он может делать добро…
«Он был, о море, твой певец»
Среди писем, полученных сегодня, было письмо из Москвы от Исторического музея. Через год будет сто лет со дня рождения Пушкина, и все чаще к нему обращаются из Петербурга, Москвы, Одессы с просьбами написать новые картины о поэте. В живых осталось не много людей, кто лично знал Александра Сергеевича, кто встречался с ним.
Айвазовский очень дорожит своими картинами о Пушкине. Он никогда не забывал, как ласков был поэт с ним — начинающим художником. Пушкина он боготворит еще и потому, что в его поэзии воспета природа Крыма, родное Черное море. И он с юношеских лет стремится проникнуться пушкинским видением моря и воплотить его. Когда-то, в Италии, ему пожелал это поэт Языков. Прошли годы, а Пушкин по-прежнему его идеал. Он не расстается с книгами поэта. В них, теперь еще сильнее, чем в юности, открывается ясность и гармония, вечная хвала природе и жизни.
Письмо, полученное нынче от Исторического музея, особенно взволновало Ивана Константиновича. Оно напомнило ему, что человеческая жизнь имеет свои пределы, что время идет безостановочно, а он еще не осуществил всех замыслов, возникших в пору юности, когда в мечтах смутно являлись очертания будущих картин о Пушкине у берегов Черного моря.
Но теперь он их напишет. Обязательно напишет. Он готов к воплощению замыслов, выношенных целой жизнью. Но, прислушиваясь к себе, к звуку, который всегда рождается в нем перед каждой новой картиной и наполняет все его существо, он теперь различает не один всепоглощающий звук. Внутренним зрением он ясно видит, что образ Пушкина слегка отодвигается от него, не уходит, а отходит в сторону и продолжает пристально глядеть на него. Между ним и Пушкиным вздымаются вдруг два водяных вала. И он слышит, как звук, наполняющий его, перерастает в хорал. Глаза Пушкина смотрят на него выжидательно, а потом, когда мощная музыка перекрывает шум волн, Пушкин смеется и машет ему рукой…
Айвазовский чуть не вскрикивает: он теперь все понял! Наконец-то образ моря, тот единственный, к которому он тянулся всю жизнь, явился ему во всей красоте и силе. Явился через Пушкина…
Отныне ему ясно — он не должен стремиться воплотить портретный образ поэта, это ему не под силу; его назначение — воплотить море по-пушкински. Это и будет образ поэта…
В этот же день служитель Петр Дорменко натянул колоссальный холст. На восемьдесят первом году жизни Айвазовский взошел на высокий помост и начал писать картину «Среди волн».
Как обычно, и к этой картине у него не были заготовлены этюды, и писал он ее по вдохновению, верный своему импровизационному методу. Но на самом деле художник десять лет исподволь готовился к ней. В 1889 году он написал свою громадную «Волну». Там вздымаются два ряда волн, между ними глубокая впадина и гибнущий корабль. Через шесть лет он пишет новую «Волну». По-прежнему вздымаются водяные бугры, но нет уже выпадающего из общей композиции корабля, и самый ритм движения волн более естественен. Теперь память воскрешает эти две «Волны». Мог ли он думать, когда писал их, что они явятся лишь этюдами вот к этой новой работе. Как никогда раньше, художник ощущал, что он подошел к холсту, готовый воспроизвести все выношенное, все продуманное. Только в начале работы он на короткое время поддался былым романтическим увлечениям и написал в центре картины лодку с людьми, погибающими среди волн.