— Не все ли равно, кто он. Важно, Иван Константинович, что любят вас, ваш нестареющий, нескудеющий талант.
— Я их с собой в Феодосию повезу. Пусть эти милые петербуржцы южное море увидят…
Попрощавшись с Айвазовским, горничная быстро спустилась по лестнице и бегом направилась за угол, где ее дожидался в экипаже ливрейный лакей.
— Что это вы задержались, Наталья Филипповна? Я уже тревожиться стал. Да вы, никак, плачете? Аль обидели?..
— Ну да… Не такой это человек, чтобы обидеть. Золотой дал. А плачу оттого, что жалко мне его стало…
— Отчего же жалко? Признаться, я хоть и много лет помогаю вам отвозить ландыши господину Айвазовскому из-за того, что, как вы приметили, не болтлив, но никак в толк не возьму, почему при этом требуется соблюдение тайны?.. Расскажите. Вы знаете — помалкивать я умею.
— Да уж, конечно, умеете… Поди уж скоро тридцать лет будет, как у князя Трубецкого служим…
Горничная достала платок, вытерла покрасневшие глаза, сложила его плотным мокрым комочком и вздохнула:
— Все это, Поликарп Васильевич, началось у нас с того года, когда я с княгиней в Марсель ездила к ихней умирающей маменьке… Дай бог память, в каком это году…
— Это я точно сказать могу: в 1884 году…
— Так вот, мы приехали туда за несколько дней до смерти старой госпожи; умирала-то она как раз в день своего рождения — 23 апреля, восемьдесят лет ей исполнилось. И надо вам сказать, что жила старая госпожа в бедности последние свои годы, уроки давала, а от зятя — нашего князя — помощи не хотела.
— Подумать только, после того как в богатстве и в славе жизнь прожила!.. — покачал головой лакей.
— Да… И я слышала последний разговор нашей княгини с ихней маменькой. Старая госпожа все просила, чтобы я ей руки растирала, немели они у нее, вот я и слышала потому. Без долгих разговоров если говорить, так госпожа Тальони всю жизнь в господина Айвазовского была влюблена, но только ничего промеж них никогда не было… А виделись они в последний раз за пять лет до со смерти, когда господин художник в Италию приезжал. И было это в вербное воскресенье, она запомнила. С тех пор старая госпожа списалась с цветочным магазином в Петербурге и деньги туда посылала, чтобы они всякий раз в вербное воскресенье узнавали, в столице ли господин Айвазовский, и, если он тут, чтобы доставляли ему ландыши, не говоря, от кого… И взяла клятву с нашей княгини, что, пока жив господин Айвазовский, будет она присылать ему ландыши в вербное воскресенье… Чтобы и лестно ему и загадочно было, вот, мол, любит его кто-то, а кто — тайна. Любила старая госпожа загадочность всякую. А господину Айвазовскому, как я примечаю, это тоже нравится — таинственность эта самая…
— А чего ж вы в таком случае плачете и вам его жалко?
— А того, что, верно, я ему в последний раз ландыши нынче привезла… Два года его не видала, и очень он за это время изменился, постарел сильно… Восемьдесят третий, говорят, ему пошел.
— Бог милостив…
— Дай-то господи! Уж больно человек хороший, приветливый… Только показалось мне нынче, что недолго ему жить — очень у него височки запали. Говорят старые люди, что так перед смертью бывает… — Горничная опять заплакала. — Да еще стал он меня просить, чтобы сказала я ему, наконец, от кого я ему цветы привожу. И так поскучнел, когда я отнекиваться стала. Говорит: «Почему-то мне в этот раз так хочется знать, кто мне цветы столько лет присылает». И глаза такие печальные стали… Душа у меня болит, хоть назад лошадей поворачивай, чтобы сказать ему правду, порадовать.
— Что вы, Наталья Филипповна!.. Как можно! Вам поспеть надо одевать княгиню на бал к Гагариным.
На вокзале было много провожающих: художники, ученики Академии, друзья, почитатели. Айвазовский, веселый, прохаживался по перрону, окруженный этой свитой. Анна Никитична смотрела из окна вагона. На столике у окна стояли ящики с ландышами.
— Любопытно, как нынче встретят меня в Италии. Встречать-то будут внуки тех, кто принимал меня шестьдесят лет назад, — обратился Айвазовский к Куинджи и Репину.
— Как нельзя лучше встретят, Иван Константинович! Я, это, когда ездил в позапрошлом году за границу, возил туда моих хлопцев, своими ушами не раз слышал, как вас добрым словом вспоминают… — заверил Куинджи.
Раздался второй звонок. Анна Никитична заволновалась и стала делать из окна знаки. Репин и Куинджи помогли Айвазовскому подняться на площадку вагона, проводили в купе, расцеловались с ним и вышли на перрон. Айвазовский опустил раму окна, высунулся.
— Значит, до мая, Илья Ефимович!.. На Всемирной встретимся…
— Встретимся, Иван Константинович… Обязательно… А зимой в Петербурге будем кирпичи для нашей постройки готовить… — таинственно подмигнул Репин.
— Какие кирпичи, какая стройка? — заинтересовались Куинджи и другие провожающие.
— Не говорите им, Илья Ефимович, тайну открывайте только тем, кто даст обещание таскать кирпичи, — смеется Айвазовский.
Третий звонок. Медленно поплыл вагон. Протяжно засвистел паровоз. Постепенно убыстряя ход, застучали дорожным перестуком колеса, а Иван Константинович все старался из окна вагона увидеть белые платки провожающих, которые трепал еще холодный петербургский апрельский ветер.
«…Твой шум призывный услышал я в последний раз»
Феодосийская весна встретила Ивана Константиновича запахами моря и цветущей сирени. Жизнь художника шла по-прежнему своим чередом. Каждое утро отправлялся он в свою мастерскую.
Мысли о предстоящем вояже в Италию водили его кистью, когда на холсте возникал лучезарный летний полдень на берегу Неаполитанского залива. Старый художник как бы заново вдыхал насыщенный ароматами знойный и влажный воздух. Он воочию видел голубоватую дымку с жемчужными переливами, окутывающую далекий остров и стоящий на рейде корабль. Глубокое итальянское небо простиралось над полуденной землей. И люди на берегу у лодок были счастливы лишь оттого, что живут, дышат этим морским воздухом, видят окружающую их красоту… Художник назвал картину кратко — «Морской залив».
Не успели еще просохнуть краски на этом полотне, как Иван Константинович начал новую картину, которая должна была изобразить один из моментов греко-турецкой войны. Айвазовский задумал показать момент взрыва турецкого военного корабля греческими повстанцами. Старый маэстро вдруг необыкновенно ясно вспомнил те бесконечно далекие дни, когда он, маленький мальчик, рисовал на свежевыбеленном заборе в одном из глухих феодосийских переулков героев греческого восстания — Канариса, Миаули, Баболину и как рыжеусый полицейский выследил его тогда по приказу Казначеева, заинтересовавшегося неизвестным заборным художником… Да, как бы в память тех далеких детских лет напишет он сегодня картину о героическом подвиге бесстрашного Константина Канариса, взорвавшего турецкий адмиральский корабль у острова Хиос.
Как легко и хорошо работается ему сегодня! Вчера не пришлось работать, нужно было поехать в Шейх-Мамай посмотреть, какие картины взять с собой в Италию. Но так было велико нетерпение скорее начать задуманную работу о взрыве турецкого корабля, что он не остался ночевать в имении и вернулся в Феодосию. Двадцать пять верст в Шейх-Мамай и двадцать пять обратно в один день… В Феодосию он приехал усталый, но сегодня утром встал, полный сил.
Вот уже детально проработаны пламя и клубы дыма взорвавшегося корабля, находящегося в центре композиции. Он наметил и лодку греческих повстанцев, удаляющуюся от корабля, и вдали гористый остров с виднеющимися у подножия гор зданиями города…
Но вдруг его неудержимо потянуло на улицы Феодосии. Такого с ним во время работы еще не случалось. Так захотелось обойти места, связанные с босоногим детством… Надо, надо пойти посмотреть домик отца, давно уже он там не был… И старушку Гарибальди нужно заодно навестить, напомнить, что он не забывает ее…
А картину допишет завтра. Совсем немного осталось: только придать более определенную форму лодке и изобразить в ней фигурки греческих патриотов, уточнить формы горы и построек у ее подножия… А сейчас он пойдет прогуляться. Хотя время для прогулки еще не наступило…