Выбрать главу

Слуга его подтверждает наличие у Лузмана редкого артистического дара:

– Как он спекулирует, как рассчитывает! Каким притворяется умником! Как он двуличен и сколь лукавы его речи! Он выпрашивает, умоляет, он требует, приказывает, то смиренно бледнеет, то краснеет от гнева, – и все же всегда находит единственно верное слово в верный момент. 

В финале пьесы Лузман полностью разорен: его ограбили слуги, которым он не уплатил жалованья. И в этот момент он еще раз демонстрирует верх лживости, заявляя: «Я благороднейший человек; душа моя правдива, за всю жизнь я ни разу не солгал».

Характерен до мельчайшей детали и «Авантюрист Феликс Круль» Томаса Манна. Его манеры так естественны и уверенны, что ни у кого не возникает сомнения в его правдивости, когда он разыгрывает роль маркиза де Веноста. Он и до этого уже проявлял себя как демонстративная личность, в частности, с помощью истерического припадка добился освобождения от службы в армии. Если бы нам не было известно, что Томас Манн много времени посвятил изучению проблем медицины, то нас могли бы поразить блеск и меткость, с которыми он вылепил законченный образ истерического авантюриста. В связи с этим уместно вспомнить и комедию «Лжец» Корнеля. Ее герой Дорант лжет так, что мы не можем не подумать о pseudologia phantastica. Однако ложь Доранта в комедии представлена как бы изолированно; ибо во всем остальном личность Доранта нисколько не похожа на авантюриста. Таким образом, в этой комедии ложь все же служит не характеристике лживой личности, а созданию комизма ситуаций.

В мировой истории мы можем указать на такого истерического психопата, как император Нерон. В своем романе «Quo vadis?» Сенкевич изображает Нерона как яркий истерический образ. В Нероне-поэте, Нероне-певце, Нероне-возничем у Сенкевича всюду чувствуется аффективность и театральность. Нерон ведет себя так, словно отнюдь не является преступником на римском троне, а властелином, полным благородства и любви к народу. Когда он отказывается от одного из путешествий из-за зловещих предзнаменований, он лицемерно заявляет, что отказался «из любви к своим согражданам, увидев печаль на их лицах; он желает остаться с ними, как отец со своими детьми, чтобы делить с ними радость и горе». Он восклицает: «Не думаешь ли ты, что у меня меньше душевного величия, чем у Брута, который ради блага империи не пощадил собственных сыновей?» Даже подлинные искренние чувства самого Нерона неизменно оказываются в чем-то театрализованными. Например, когда умирает его дочурка, к которой он был сильно привязан, он держит себя чрезвычайно аффектированно:

Похороны превратились в торжественное траурное шествие, во время которого народ молча созерцал бурные проявления горя, охватившего цезаря...

Нерон прислушивался к словам утешения сенаторов, устремив взгляд в пустоту, с окаменевшим лицом. Да, быть может, он и в самом деле глубоко страдал, но одновременно он думал и о том, какое впечатление производит его страдание на присутствующих. Он изображал Ниобею, он разыгрывал сцену убитого горем отца, и ни один актер на подмостках не мог бы разыграть эту сцену лучше его.

Имелось ли у Нерона, наряду с истерической психопатией, также отсутствие этических принципов, как это представляет Сенкевич? Полагаем, что едва ли. Достаточно вспомнить громадную власть, сосредоточенную в руках Нерона, его совершенно обоснованный страх перед заговором и жестокие нравы этого времени, описываемые самим же писателем, чтобы отбросить фактор ущербности этического начала. Заместители Нерона в его отсутствие ведут себя еще более жестоко, чем он сам. Правда, есть один поступок, который выходит далеко за пределы проявлений истерической жажды самоутверждения: Нерон велит задушить маленького сынишку своей любовницы за то, что малыш не оценил какого-то патетического рассказа Нерона и в самый волнующий момент заснул. Следует, однако, заметить, что Нерон и без того ненавидел этого мальчика, он искал лишь подходящий повод для совершения злодеяния.

Остановимся еще раз на всех проанализированных тут образах истериков. Может создаться впечатление, что истерические предпосылки психики служат исключительно достижению эгоистических целей. Однако это далеко не всегда так, поэтому в художественной литературе находят отражение и вполне положительные в этическом плане истерические личности. Можно указать на драму Шиллера «Заговор Фиеско в Генуе». Свой великий дар притворства Фиеско ставит на службу добру. Он борется против тирании в Генуе, в первую очередь против тех бесчинств, которые творит племянник герцога со своими дружками. Фиеско для видимости как бы объединяется с врагами и роль свою играет с таким совершенством, что даже его единомышленники начинают подозревать его в измене. Благодаря блестящему притворству, убаюкивающему подозрения врагов, борьба Фиеско и заговорщиков проходит успешно. Конечно, не только игра, но и энергия героя имела значение в достижении положительного результата. Под конец, однако, выясняется, что Фиеско, подталкиваемый тщеславием, сам хочет занять место свергнутого герцога. Таким образом, истерические черты личности Фиеско в конечном счете служат все же целям эгоистическим, как мы и наблюдали в вышеприведенных примерах.

Можно привести и другой пример – следователя Порфирия из «Преступления и наказания» Достоевского. Порфирий обладает необыкновенными способностями прикидываться, играть роль. Об этом свидетельствуют его разговоры с Раскольниковым – все реплики и вопросы, подхватывание и трактовка им слов Раскольникова, да и само поведение Порфирия Петровича: смеется ли он, хохочет или, напротив, сохраняет серьезность, садится рядом с Раскольниковым или ходит взад и вперед по комнате – все это игра. Любопытно и то, как воспринимает следователь различные реакции Раскольникова – испуг, побледнение, внезапно охватывающую Родиона слабость или приступы его гнева. Все это вызывает и у самого Раскольникова, а вслед за ним и у читателя неизменный тревожный вопрос, – каковы же истинные мысли Порфирия, что он намеревается делать, в чем заключаются его скрытые цели? На первый взгляд, и все слова его, и все манеры кажутся совершенно безобидными. Раскольников так и склонен их расценивать, но все же за ними неизменно ощущается стремление следователя изобличить убийцу. Двоякий смысл слов, жестов, подхода Порфирия в целом к своему подследственному оказывается не чем иным, как хитроумным методическим приемом. Раскольников должен постоянно пребывать в шатком, неустойчивом состоянии, должен быть неуверен, свободен ли он еще или уже может считать себя погибшим; напряжение и беспокойство его должно все время возрастать с тем, чтобы он в конечном итоге, будучи в состоянии крайнего возбуждения, выдал себя. Мысли о подобной «ловушке» высказываются самим Порфирием, и опять Раскольников не в состоянии определить их скрытого смысла: являются ли слова Порфирия лишь безобидным поучением, или это зловещее предупреждение о том, что западня захлопнулась. Приводим слова Порфирия (с. 353):

– Да оставь я иного-то господина совсем одного: не бери я его и не беспокой, но чтоб знал он каждый час и каждую минуту, или по крайней мере подозревал, что я все знаю, всю подноготную, и денно и нощно слежу за ним, неусыпно его сторожу, и будь он у меня сознательно под вечным подозрением и страхом, так ведь, ей-Богу, закружится, право-с, сам придет, да, пожалуй, еще и наделает чего-нибудь, что уже не дважды два походить будет, так сказать, математический вид будет иметь, – оно и приятно-с».