В зале, уставленном высокими шкафами, метались книги.
Трещали распахиваемые изнутри дверки шкафов, наружу выбрасывались фолианты, тома, брошюры. Книги распахивались в воздухе, махали переплетами, как крыльями, рушились одна на другую, подпрыгивали на полу. Зрелище было похоже на землетрясение, я в ужасе ждал, что вот-вот раскроется пропасть и всё туда рухнет — и шкафы, и книги, и призрачные гости славного ресторатора Лэмюэля Гулливера, и я сам. Но то было не землетрясение, а битва.
Книга схватывалась с книгой. Книга шла стеной на книгу.
Трехкилограммовый кожаный фолиант — даже издали было видно, что это роман о великих Гаргантюа и Пантагрюэле — рухнул с верхней полки невдалеке от меня на кучу ползавших комиксов в бумажных обложках и раздавил их. И еще я увидел, как бездна других комиксов, вырвавшихся из шкафа, словно стая крыс, ринулась на бессмертный роман и облепила его: фолиант ворочался и сметал их, но комиксов все прибывало. Я хотел было поддать ногой в отвратительную кучу крикливо-ярких обложек, но побоялся, что эти поделки ударят на меня. К тому же, оглядываясь, я увидел, что везде классические творения отбивались от дешевых назойливо-красочных изданий: зал превратился в клокочущее месиво озверевших книг. И хоть классики были мощней, массивней и мужественней — поделки, как и безликости в ресторане, брали числом. Мне вдруг вспомнилось, что каждый год на земном шаре теперь печатается свыше пяти тысяч романов — за все века до двадцатого бессмертных творений создано меньше, чем ныне выпускается поделок за десятилетие. Эта мысль не дала вмешаться в сражение книг — я прокладывал себе дорогу к выходу, отбиваясь от того, что падало сверху, и отшвыривая то, что путалось в ногах.
Все новые и новые массы книг вырывались из шкафов, все новые тома торопились в битву. Кружилась печатная миллионостраничная масса, оглушали хлопанье переплетов, дикий шелест рвущихся страниц. Две книги, падая, вонзились одна в другую, как две колоды карт, перетасованные страницы визжали живыми голосами. Я оттолкнул их кулаком. Я шагал по месиву обложек, картинок, страниц, переплетов — и меня терзало ощущение, что это не мертвые вещи, а живые, и я иду не по вещам, а по телам, и под моей пятой они корчатся. Вырванные страницы белыми тучами взметались и реяли, надо было расталкивать их, чтобы не потерять дороги. Впереди замельтешилась оголтелая стая книжиц о Бонде и Джеке Недотроге, они навалились на толстенный том Шерлока Холмса, но великий сыщик, отличный борец, скользя по полу, сметал с переплета всю осаждавшую его непотребь. Визг разрываемых страниц и хлопанье обложек стали подобны непрерывно гремящему взрыву. Я оглох от грохота и визга, не пройдя и половины помещения. Но глаза не утратили зоркости, и я заметил, что в сплошной белизне летящей бумаги замелькали черные фигуры: преследователи вырвались из зала и, слепо шаря руками в бумажной пурге, выискивали, куда я бегу. Опасность придала мне силы, я уже не шел, а бежал, не отшвыривал, а давил размалеванные поделки, только старался не попасть ногой в сражающиеся великие творения.
Одним рывком я распахнул выходную дверь, другим захлопнул ее. Пробежав мимо растерянного Дон Кихота, я пустился наутек по темной улице. Из переулка вывернулось свободное такси. Я вскочил и крикнул:
— Гоните во весь газ! Меня преследуют бандиты. И вам не поздоровится, если они нас настигнут!
12
Дороти была так встревожена моим долгим отсутствием, что я едва не проболтался, каких происшествий стал участником. Она гладила мои руки, всматривалась — она сразу почувствовала, что приключилось что-то скверное. Я сказал сколько мог веселей:
— Ничего особенного, дорогая. Удирал на такси от бандитов.
Ее глаза, и без того не маленькие, стали огромными.
— Бандиты? Какие бандиты, милый?
— Обыкновенные. Верней, не совсем обыкновенные. Но достаточно скверные. Я бы сказал даже — гнусные.
Она потребовала объяснений. Я дать их не мог. Зато не поскупился на вымысел, он был в данном деле правдоподобней правды: я воспользовался забавной теорией полусумасшедшего исцелителя от сумасшествия Боберман-Пинча. Бандиты выскочили из темного переулка, когда я шел по окраинной улице. Как очутился на окраине? Обдумывал новый роман и незаметно дошагал до пригорода. Бандиты орали: «Стой! Стой!», я, естественно, побежал. Они, кажется, стреляли, но так звенело в ушах от бега, что не уверен, были ли то выстрелы или почудилось.
— Милый, — сказала она, бледнея от страха: бледность очень шла к ней, — ведь они могли убить тебя пулей. Ты же сам писал о золотых пулях Красавчика Джексона.
— Еще бы! Пистолеты обычно заряжаются пулями, ты права.
— И я бы осталась вдовой! — Она зарыдала от жалости к себе.
Рыдающей я Дороти еще не видел, но слезы тоже не безобразили ее. Я успокоил Дороти. При выстрелах попадают не все пули, а только одна из десяти, так писали до меня, так и я пишу. Они не успели выстрелить десять раз. Пуля, которая должна была сразить меня, осталась в стволе.
Она была проницательней, чем я думал.
— Гангстеры промахиваются в книгах, Генри, в жизни они часто убивают с первого выстрела.
Она опять залилась слезами, и опять я утешал ее словами и ласками. Потом она прилегла на диван и заснула. Я придвинул кресло к дивану, смотрел на нее, размышлял о ней.
Дороти была красива, это не вызывало сомнения. Красота ее поразила меня при первом знакомстве, с того часа она меньше не стала. Дороти лежала, сжавшись в комочек, положив одну руку под щеку, другую сбросив вниз. Даже эта неуклюжая поза не портила ее. Лицо освещала лампа под оранжевым абажуром. Временами Дороти шевелилась, тогда лицо как бы двигалось и меняло выражение: тонкое, нежное, немного наивное, немного глуповатое, но так по-особому, по-хорошему глуповатое, что становилось от этого еще красивей. Нет, ни на Медею, ни на Маргариту, ни на Офелию, ни даже на Сольвейг, которых я сегодня так близко лицезрел, Дороти не походила, она была красивей тех знаменитых дам, да к тому же не заемной, а своей, неповторимой красотой. И я почувствовал нежность к жене, такой прекрасной и так горячо не пожелавшей быть вдовой.
И тут меня пронзил холод. Я сказал — «своя, неповторимая, особая». Нет, а что в Дороти своего, в чем неповторимость, где особость? Я наклонился к дивану, Дороти сквозь сон почувствовала мое приближение, нежно улыбнулась. Я с трудом удержался от того, чтобы, вскочив, уйти. Я понял страшную истину: в Дороти не было ничего своего. Она была составная. Я снова наклонился, снова всматривался, снова искал… сам не знаю чего! И открывал черты, признаки, особенности, свойства, характерности, заимствованные, украденные, уведенные, срисованные, но — чужие. Вот этот изгиб бровей — он же от знаменитой киноактрисы! А эта линия рта — она же с рекламы французской косметики! И розовая оттопыренность ушек, и локоны, и темно-оранжевая загарность щек!.. А поворот шеи? А томная поза? Это специально разработано для спящих красавиц, только такими они должны покоиться, чтобы и во сне не потерять привлекательности! Все, все с чужих, все чужое!
Я отошел к столику. Я бессмысленно смотрел на яркие обложки дамских журналов, разбросанных на столике. Я боролся с собой. Ну, хорошо, хорошо, внешность — предмет подражания, все женщины копируют модных красавиц. А мысли? А чувства? Ее любовь ко мне? Разве они не искренние? Разве они не свои? Ответь на этот вопрос, сказал я себе, и тогда устанавливай, какова Дороти.