— Я вас не очень утомил?
— Напротив. Я выслушал прекрасный, хотя и несколько технократический анализ прошлого. Вы излагаете сложную проблему — а что может быть сложней человеческой жизни, — как деловой вопрос. Пункт первый, второй, третий… выводы, заключение.
— Я не только рассуждаю, как технократ, я и чувствую технократически. И потом, я ведь француз. Меня воспитали на культуре, изгоняющей все иррациональное. Наша страна за четыре столетия преуспела в искусстве рационального анализа — взгляните на нашу математику или литературу. Как меня учили в лицее: «Это неясно, следовательно, не по-французски».
— Гёте говорил: «Ясность — это верное распределение света и тени».
— Но Гёте был немецким романтиком. Когда Франция начинает сомневаться в себе — а обычно это бывает после крупного поражения, — она попадает под немецкое влияние: романтизм, психоанализ, экзистенциализм, Но это не отражается на национальном характере. Не случайно ни психоаналитики, ни экзистенциалисты не в силах объясняться по-французски, им приходится вымучивать жаргон, который большинство людей не в силах понять. Пример тому — я.
Шовель передернул плечами.
— Вот почему мне не по себе в этом городе. Я чувствую тошноту сартровских героев. Романтические кошмары отдаются во мне несварением желудка. Бр-р!
— Ну-ну, в Штутгарте жить приятней, чем в Париже. Люди приветливее, девушки свежей, спорт доступней, а расстояния меньше.
— Может, летом я бы чувствовал себя по-другому. Обещаю вернуться сюда… если только штаб-оберст Хеннеке не прикончит меня до этого.
Норкотт слегка дотронулся до его руки.
— Надеюсь, сообща мы найдем решение. Только вам придется отделаться от французской привычки все делить на четкие параграфы. Декарт подложил вам хорошую свинью! Рассудочность — химера. Ну, представьте, кто может похвастать, что имеет четкие и ясные представления о сексуальности?
Шовель рассмеялся. Норкотт обладал удивительным умением разряжать обстановку.
— Хорошо, я продолжу жизнеописание. Итак, я прошел в ЭНА. Атмосфера здесь была иной. В школе политических наук были в основном юные буржуа, гнавшиеся за синекурами, и девушки, охотившиеся на мужей. Конкурс в ЭНА отметал любителей. Здесь люди должны были обладать достоинствами.
— Будущие меритократы?
— Именно. И их оценивали по способностям. Они могли получить визу в касту руководителей, могли породниться с влиятельной фамилией. Причем в этом деле заметен прогресс: сейчас уже не нужно очаровывать родителей, дочери выбирают сами, хотя лично я не знаю ни одного брака в этой среде без согласия родителей. Задача состояла в том, чтобы по знакомиться с такими девушками, а это нелегко.
— И вы не женились?
— Совершил серию банальных ошибок. Я целил слишком высоко и не смог поэтому верно оценить психологию девушки, которая в двадцать три года владела собственной квартирой в доме, принадлежащем родителям, на авеню Мессин, гардеробом от Сен-Лорана и «ягуаром» по индивидуальному заказу.
— Как ее звали?
— Женевьева. Я промахнулся, как промахивается большинство неимущих молодых людей при встрече с подлинной роскошью. Женевьева была умна более того — проницательна. Вовсе не балованный ребенок, заявляющий с победным смехом: «Представляешь, я сегодня ехала на метро!» или: «Я записалась к маоистам — пусть-ка папаша побесится!» Нет. Она очень тактично избавляла меня от необходимости тратить деньги. Ужинали мы у нее или ее друзей. В барах и дансингах, куда мы ходили, ей полагалась за счет отцовской фирмы бутылка виски. Билеты в театр или концерты заказывал личный секретарь отца.
— И все же, — в тон ему продолжал Норкотт, — цветы, мелкие знаки внимания и ваш новый гардероб поглощали бюджет без остатка.
— Дело не в этом. Родители — эта деталь рисует их целиком — сэкономили некоторую сумму специально для периода моего «становления». Загвоздка была в том, что у меня не оставалось времени для работы. Женевьева завела правило, чтобы я приходил к ней часов в шесть вечера и уходил утром. На уик-энды мы ездили к знакомым в Довиль или Аркашон. А приятные привычки быстро усваиваются. Когда Женевьева отправлялась — это случалось редко — на визиты к родственникам, я уже был не в состоянии корпеть над книгами. В шесть часов я словно павловская собачка кидался опрометью из дома — куда угодно, хоть в кино. Я жил как в наваждении.
— Ревновали?
— Ревновал к ее прошлому, к ее нынешним знакомым, ее независимости. Вот типичная сцена: «Почему ты полюбила меня?» — «Потому что ты красив. Я люблю тебя, потому что ты не нудишь. Знаешь, ты чем-то напоминаешь отца. Он, конечно, сволочь, но это настоящий мужчина. Ты еще не стал мерзавцем. Но это придет. У тебя все данные». — «Ты выйдешь за меня замуж?» — «Нет». — «Думаешь, я всегда буду нищим, заглядывающим в окна особняков XVI округа?» — «Нет, милый. Родители были бы довольны такой партией. Они страшно боятся, что я втюрюсь в какого-нибудь джазмена или наркомана». — «Так в чем же дело?» — «В тебе слишком много амбиции. А я не хочу быть женой тщеславного мужа. Не хочу принимать людей, которые бог знает почему «нужны». А так — нравится, поеду на месяц во Флоренцию. Просто потому, что захотелось. И никто не будет меня пилить, что я гроблю ему карьеру. А ты что, с самого начала хотел на мне жениться?!» — «Нет, но я привязался к тебе».