И они спешили. Движения их становились неподобающе торопливыми, будто их тоже вела жадность, но иного, несравнимого порядка, в котором просвечивало, однако, нечто неуловимо знакомое. Разум Ксанра, мерцая, вхолостую выбрасывал перед ним тысячи мелких воспоминаний его ничтожно короткой жизни, — завесу, скрывающую за собой тайную, но теперь почти достижимую изнанку; дверь, которую он нашел, ключ, который он сумел отыскать.
Лезвия из черного камня взрезали кожу, не касаясь плоти, и под десятками холодных тонких пальцев, поддевавших и тянувших во все стороны, глупый человеческий покров отделялся с тягучим усилием. Гул перетек в сплошную завесу пронзительной, одинокой ноты, растёкшейся по всему телу, и Ксанр с медленным изумлением осознал, что, на самом деле, она была болью — столь обширной, что человеческий разум не мог вместить ее; а короткие, нестерпимо-острые вспышки на ней — касаниями сухих ладоней жрецов, бережно стиравших кровь, выступавшую сплошным полотном.
Изнанка обнажалась лоскут за лоскутом, более не сохраняя округло-вытянутые очертания земных глаз, переходя в иную, совершенную форму. Густая пелена на его полуослепших теперь человеческих глазах больше не имела значения, как и они сами. Сплошная, беспримесная волна боли, обнажившаяся вместе с плотью, облекла его свободное от завесы тело целиком, позволяя смотреть.
И Ксанр увидел всем телом, как эта боль изменилась мгновенно, когда лезвия жрецов дрогнули от жадности, скользнули под иным углом и, ненужные более, оказались отброшены в сторону. Он увидел её во всей исполинской непостижимости, когда жадные пальцы жрецов, острые, как зубы, и зубы, холодные, как пальцы, — неисчислимое множество игольчато-острых и прочных, как звездный металл, зубов, что таились в пастях под сползшими капюшонами, — впились в него со всех сторон, таща, разрывая, сдирая с костей и пожирая что лицо великого полотна, что его изнанку.
И тогда, в последний раз взглянув поверх пирующих фигур на разверзнувшееся над ними небо, Ксанр, наконец, прозрел.
Алексей Лотерман
В столе
Стол привезли в начале недели. Слуга, явившийся сообщить эту новость, пробудил меня от полуденной дрёмы, и, подвязав пояс шлафрока, я спустился в холл. Рабочие уже сняли стол с телеги и заносили его в дом. Надёжно завёрнутый в парусину, этот долгожданный предмет меблировки уже очаровывал проступающими сквозь неё изящными контурами. В какой-то момент парусина слегка съехала, и, подобно прелестной ножке кокетки, показавшейся из-под платья, обнажилась резная ножка стола. Наконец он был поднят на второй этаж дома и установлен посреди кабинета. Рабочие перерезали бечёвку и сняли парусину — моему восхищенному взору предстало натёртое маслом и отполированное воском до блеска прекрасное дубовое дерево, зелёный бархат столешницы переливался, словно густая трава в погожий летний денёк, а многочисленные латунные ручки поблёскивали в лившихся из окна ярких лучах солнца.
Уже вечером я водрузил на стол письменные принадлежности, разложил по ящикам бумаги, папки и гроссбухи, придвинул удобное кресло и устроился в нём, словно монарх на троне. Я неспешно зажёг свечи и расставил их в подсвечнике, удостоверившись, что воск не будет капать на новенький зелёный бархат. Весёлые огоньки тут же заплясали на полированном дереве, и я с удовлетворением погрузился в работу. Прошла вечность, прежде чем часы у дальней стены гулко затянули бой, и не успели в полумраке кабинета затихнуть отзвуки последнего, двенадцатого, удара, как до моих ушей донёсся какой-то шорох. Я подумал, что это слуга идёт по коридору к кабинету, напомнить мне о позднем часе. Однако, стука в дверь не последовало, вместо этого неясный шорох повторился. Причём доносился он вовсе не из-за двери, а слышался где-то совсем рядом, как будто из-под стола. Я поёрзал в кресле, полагая, что сам являюсь его источником, но ничего похожего так и не услышал. Полагая, что это сказывается усталость, я выбрался из-за стола и побрёл в спальню.
Новый день принёс мне куда меньше радости, чем предыдущий. С самого утра зарядил противный осенний дождь, лишив меня тем самым прогулок под огненными кронами клёнов в парке. Вместо этого практически весь день я провёл в кабинете, то читая книги, то подрёмывая на кушетке, а к вечеру, после ужина, я вновь расположился за столом. Свечи всё так же кидали яркие блики на полированную поверхность дерева, но теперь она не казалась такой тёплой, а прожилки древесины не переливались как раньше, напротив, подстать осенней погоде, дерево было тусклым и мрачным. Массивные напольные часы пробили полночь, и, словно по мановению чьей-то неведомой руки, по кабинету пролетел вполне различимый шорох. Я сидел, затаив дыхание и боясь даже пошевелиться; шорох повторился, и не было сомнений, что доносился он откуда-то из-под стола. Вернее, из самого стола. Осторожно наклонившись вперёд и прильнув ухом к столешнице, я прислушался. Внутри действительно что-то шуршало, словно маленькая мышка ворошила бумаги и скреблась по дереву. Но мышей, по крайней мере, на втором этаже дома, никогда не было, и совершенно неоткуда им было взяться в новом столе. Я приоткрыл один из ящиков, но не уловил ничего, кроме очередного шороха, однако этот шорох был куда явственней и казался ничем иным, как зловещим шёпотом. Решив, что я опять слишком засиделся за работой, и меня клонит в сон, я задвинул ящик и поспешил в спальню.