— Какое странное имя… Это прозвище, что ли?
— Да нет, не прозвище… ну почему странное…
— смутился он, — ну вот такое имя… А вас?
— Да я не люблю своё имя, — сказал я, — лучше зовите меня просто — Джаном.
Чебуран помолчал немного и вдруг сказал:
— Вам не грустно, Джан, от всего вот этого? — с жестом, означавшим — от всей этой красивой, ночной тоски.
— Ну, не знаю… — ответил я. — Солнца нет, но зато — луна, зима — холодная, но эго не ядерная зима…
— Вы — поэт, — тихо сказал он.
— Да нет, — криво улыбнулся я, — самый обычный пролетарий — гайки медные по лифтам тырю…
Мы замолчали и пошли дальше, и молчали довольно долго; я навсегда запомнил то моё странное ощущение, словно бы мы — последние люди во всём этом долбаном городе, и от этого нам так спокойно, потом}7 что нам нечего больше ждать, и всё, что скажет один, — непременно поймёт другой.
— Я люблю гулять ночью, — вдруг сказал Чебуран, — ночью даже самые мерзкие улочки так красивы. Даже эти древнеримские развалины.
Мы как раз проходили мимо типичного для нашего города полуразрушенного дома с колоннами и тому подобной хренью, которая когда-то, вероятно, выглядела шикарно.
— А вы видели, Чебуран, — спросил я, — ту ротонду, что в парке за Дворцом Ппонэров, ну ту, которая одна сохранилась от амфитеатра, который раньше стоял там, где сейчас пруд и где три миллиона лет назад было море? Там когда-то переодевались певцы хора, и один совсем съехавший бомж как-то рассказывал мне, что все призраки в качестве места дуэли выбирают только её…
Чебуран взглянул на меня, и в его глазах снова проступила болезненность, потом он отвёл глаза и сказал:
— Я когда-то был в ней счастлив, потом уже — нет.
Мы опять замолчали.
Я вдруг представил — у меня, наверное, какая-нибудь опухоль мозга, настолько у меня сильное, безумное воображение, иди вообще весь мозг закрыт опухолью — горящий, разрушенный, многоэтажный дом и следы маленьких гусениц на снегу, уводящие в подвальное окошко, а потом — Чебурана, сидящего в своей комнате, дверь закрыта на крючок, на столе чистая скатерть с длинною бахромой, а на скатерти — разобранный «Ягдтитр», части которого Чебуран аккуратно протирает замшевой тряпочкой или смазывает оливковым маслом, и душа его совершенно спокойна, а злая жена стучит в дверь — иди на работу, сволочь!., или — где деныи, тварь?., а он просто — не слышит её… За окном мутный апрель, и из старенького магнитофона — звук сильного дождя, любимая кассета из коллекции — полтора часа солнечного северобайкальского дождя, август 1988 года, «Ода радости» с помощью небесных инструментов, а когда совсем плохо — то екатеринбургский дождь, октябрь 1996 года, «Реквием», лишённый хора и оркестра, лишь дождь, в комнате, лишённой любви.
— Вот я и пришёл, — сказал Чебуран, когда мы остановились у замка высотой в пять этажей, выкрашенного в погасший серый цвет, — если хотите, Джан, можно зайти ко мне, я тут снимаю комнату на пятом этаже, у одной старухи, местной Эвридики, торговки семечками.
Я вспомнил свою квартиру, сплошь заполненную разными символами несчастья, и согласился.
Чебуран взял танк на руки, и мы в зоны и по тёмной лестнице на пятый этаж.
Дверь была закрыта изнутри на цепочку.
После долгах, истерических криков Чебурана — Зинаида Алексеевна! Зинаида Алексеевна! — в коридор выползла хозяйка, свиноподобная старуха с пьяными восковыми глазами, похожая на девочку которую заколдовал очень злой волшебник.
— Это чё за хрен с тобой? — спросила она. — Чё, туркмен, что ли?
— Нет, бабушка, не туркмен.
— Пидор? — задала следующий вопрос злая старуха.
— Да нет, Зинаида Алексеевна, не пидор, — так же покорно ответил Чебуран.
— Ну ладно, заваливайте, суки мусорские, — сказала Эвридика и сняла цепочку. — Только без этих штук, слышь, туркмен, курить есть? курить дай…
Я дал ей сигарету, и она ушла в свою комнату, к телевизору, бормочущему невнятные угрозы.
Комната Чебурана оказалась небольшой кельей, в которой стены по ночам движутся внутрь, а потолок — вниз. На обоях, посреди синих роз висел выцветший календарь на 1981 год, плакат «Летайте самолётами Аэрофлота» и политическая карта планеты Меркурий.
Над кроватью Че бурана висел какой-то странный холст, закрашенный коричневой краской. Я нагнулся и прочитал название — «Три из одиннадцати оттенков коричневого цвета, самого тусклого цвета в спектре Бетелыейзе».
Че буран вытащил из-под кровати большую картонную коробку от сигарет «ВТ» и достал оттуда несколько ампул Tinctura Crataegi, туманно пояснив: