Яшками и Дормидошками. Все они, впрочем, имели одно общее название малый. Эти
"малые" были небриты и облечены в сюртуки до пят. С первого взгляда их невозможно было отличить друг от друга; но глаз зоркий и наблюдательный по заплатам, оборванным локтям и пятнам на сюртуках их, вероятно, успел бы подметить, чем Филька разнился от
Васьки, а Васька от Федьки и так далее.
Прасковья Павловна на последней ступеньке крыльца была на минуту остановлена высокой и худощавой старухой, одетой несколько поопрятнее и получше других дворовых женщин. На этой старухе было надето ситцевое платье полурусского, полунемецкого покроя, до половины закрытое телогрейкою; голова ее тщательно была повязана шелковым платком, с бантиком на темени, а из-под платка торчали седые волосы. Она бросилась к Прасковье Павловне с криками:
- Матушка, сударыня… Сподобил-таки меня господь, окаянную, дожить до такой радости!.. Говорят, сокол-то мой ясный, красное-то мое солнышко, уж близехонько от нас!
Голова старухи тряслась, и слезы катились ручьем по ее морщинистым щекам.
- Да, Ильинишна, - отвечала Прасковья Павловна, поднося платок к глазам, - ах, батюшки мои! не знаю, что со мной будет от радости… Не перенесу этого, не перенесу!..
Пойдем к нему навстречу, няня.
Но няня не слыхала слов своей барыни: она была уже далеко. Мысль о свидании с тем, кого она вырастила и кого столько лет не видала, придала ей силу и бодрость изумительную. Семидесятилетняя старуха бежала с скоростью пятнадцатилетней девочки к знаменитому мосту, у которого мы оставили управляющего и крестьян с хлебом-солью.
Прасковья Павловна с дочерью бедных, но благородных родителей последовала за нею, а за ними двинулась вся дворня.
- Вот увидишь, Анеточка, - говорила дорогою Прасковья Павловна дочери бедных, но благородных родителей, - вот теперь сама увидишь, душа моя, каков мой Петенька; он совершенный бельом; брови, знаешь, этак дугой, немного похожи на мои; глаза голубые, бирюзового цвета, - не знаю, может быть, теперь переменились, - ведь ты знаешь, душечка, как непрочны голубые глаза, сейчас посереют. А уж как любит меня!.. И на воспитание, можно сказать, я ничего не жалела для него… Каких учителей у него не было!
По-французски так и режет; уж на что, бывало, француз у нас в доме и тот заслушается его, как он, бывало, заговорит по-французски, ей-богу…
- А я горю нетерпением познакомиться с Ольгой Михайловной, - заметила дочь бедных, но благородных родителей, жеманно поправляя платочек, накинутый на ее голове, - натурально, у нее должно быть все особенное: столичная жизнь не то что наша, деревенская…
- О, что касается до моей Оленьки, - с жаром перебила Прасковья Павловна, - мне писали об ней из Петербурга, что она уж такая модница… такая… и красавица: черная бровь и римский нос. Самая, говорят, бонтонная дама… Это очень натурально: генеральская дочь. Кому же и быть на виду, как не генеральской дочери?
При этих словах на лице дочери бедных, но благородных родителей обнаружилось судорожное движение, и она начала кусать нижнюю губу.
- Ах, милая Анеточка, ты не испытала еще материнского чувства, - продолжала
Прасковья Павловна, - и не можешь представить себе, дружочек, вполне моего положения…
Дочь бедных, но благородных родителей побледнела. Она никогда не могла равнодушно слушать о материнских чувствах и переменила разговор.
Между тем они подошли к мосту. Управляющий, увидев Прасковью Павловну, подбежал к ней. Он начал изгибаться перед нею, кланяться, рассказывать о своих распоряжениях.
Но Прасковья Павловна равнодушно слушала его, изредка кивая головою и принужденно улыбаясь. Вдруг речь словоохотливого управляющего прервалась. Он заикнулся на полслове…
- Пыль! Пыль! - кричала няня, - видите ли пыль?.. Это он, родимый мой, он!
Старуха стояла за мостом впереди всех и не сводила глаз с дороги. Ее сгорбленный стан выпрямился. Ее седые волосы, торчавшие из-под платка, развевал ветер; руки ее были протянуты к леску, из-за которого в самом деле подымался столб пыли, и глаза ее, всегда мутные и неподвижные, засверкали в эту минуту.
- Он! он! - повторила Прасковья Павловна, побежав на мост и таща за собою дочь бедных, но благородных родителей.
- Они! они-с! - кричал управляющий, следуя за Прасковьей Павловной.
Большая дорожная четырехместная карета, запряженная шестернею, выехала в эту минуту из-за леска и начала осторожно спускаться в овраг.
- Эй вы, голубчики, пошевеливайтесь! - кричал седобородый кучер, махая кнутом, когда лошади стали подниматься из оврага.
- Вытягивай, вытягивай постромки-то!
Карета выехала на ровное место, и в эту самую минуту раздался благовест, призывавший прихожан церкви села Долговки к обедне. Кучер снял шляпу и перекрестился. Из окна кареты выглянуло круглое лицо мужчины. Этот мужчина закричал кучеру:
- Стой, стой!..
Карета остановилась.
Лакей с сережкой в ухе, сидевший с ямщиком на козлах, с столичною ловкостью подбежал к дверцам и схватился было за ручку, как вдруг могучая рука Антона невежливо оттолкнула его и отворила дверцы.
Лакей с сережкой в ухе презрительно улыбнулся, посмотрел на Антона, а Антон, нахмурив брови, измерил его с ног до головы и проворчал себе под нос:
- Нам-ста не в диковинку, брат, этакие. Видали всяких!
Из кареты выскочил человек лет двадцати девяти, полный, белокурый, в камлотовом пальто, с черепаховым лорнетом на шнурке и в дорожной фуражке с длинною шелковою кистью.
Едва он успел коснуться одною ногою земли, как уже почувствовал себя в горячих материнских объятиях. Прасковья Павловна прижимала его к груди, стонала, охала и кричала раздирающим душу голосом:
- Петенька… Петенька… голубчик мой… Ты ли это, друг мой милый?.. Не во сне ли я? Узнаешь ли ты меня, батюшка мой?.. Дай посмотреть на себя…
Петр Александрыч - тот самый, который был известен читателю под именем
Онагра, задыхаясь от поцелуетев и ласк, не мог ни говорить, ни шевелиться. Так прошло минут пять. Наконец он освободился от объятий, перевел дыхание, отряхнулся, прокашлянул и сказал:
- Позвольте мне, маменька, представить вам жену мою.
Он оборотился назад и указал рукой на даму чет двадцати четырех, высокую и стройную, одетую просто, по-дорожному.
Лицо ее было бледно, большие черные глаза выражали утомление (очень натуральное после двухнедельной езды), густые волосы, некогда рассыпавшиеся локонами до плеч (и обратившие на себя внимание офицера с серебряными эполетами на бале госпожи Горбачевой), были зачесаны гладко.
Прасковья Павловна окинула свою невестку взглядом быстрым, проницательным - и ринулась на нее с криком:
- Ангел мой!.. сокровище мое!.. Ольга Михайловна!.. Друг ты мой!.. Прошу полюбить меня… А я за вас молилась всякий день, ангел мой, ночи не спала, все думала, когда-то увижу моих родных деточек… Дай обнять себя, сердце мое!.. Дай посмотреть на себя… Здоровы ли ваша маменька, папенька, мой дружочек?
Прасковья Павловна, не выпуская ее из объятий, отодвинула свою голову немного назад и посмотрела на невестку с выражением бесконечного умиления.
- Красавица! просто красавица! Ну, ни дать ни взять, как я видела вас, мое сердце, во сне. Я и Петеньке об этом писала: брюнетка, глаза навыкате, две капли воды…
Поцелуйте меня, друг мой, милая дочь моя…
Та, к которой относились эти восторженные речи и восклицания, стояла несколько секунд с потупленными глазами, - и едва заметный румянец показался на щеках ее; потом она наклонилась, чтоб поцеловать руку свекрови.
- Что это вы, мой ангел! - закричала Прасковья Павловна, - как это можно! Стою ли я того, чтоб вы целовали мою руку?.. Лучше поцелуйте меня, моя родная… Вот это другое дело. Ну, не ошиблась я в Петенькином вкусе! Уж я в нем была уверена заранее… Такой выбор делает ему честь, а я, можно сказать, должна гордиться, что имею такую невестку…
А где же внучек мой?.. Батюшка!.. вот он, а я и не вижу его!.. - Прасковья Павловна от невестки бросилась к внучку.
Пожилая женщина в чепце держала на руках дитя, которому казалось лет около двух.