Тогда, за три дня до рождества сорок восьмого года, Роберт отнюдь не прослезился, во всяком случае, не здесь, в центре Берлина, между Фридрихштрассе и Лертским вокзалом. И на Одере глаза его тоже оставались сухими, хотя, как переехали мост перед Франкфуртом, внутри у него все-таки что-то дрогнуло: вот ты и дома, брат, понимаешь? Ну, как тебе тут? Хорошо ему было, отлично, и даже тыквенная похлебка в карантинном лагере не испортила ему настроения, и поезд с выбитыми стеклами из Франкфурта в Берлин, и руготня в переполненных вагонах, и шутки про Хеннеке{7}, и намеки окружающих, что вот, мол, конец его привольной лагерной жизни без норм и сверхсмен, и уж меньше всего их дурацкие замечания о том, что, миновав вон ту речную пристань, они переехали границу.
Теперь все было иначе. Теперь он научился смотреть в корень, видеть то, чего в те дни видеть не мог. Здесь действительно проходила граница. И дело было вовсе не в реке и не в стене, дело было в различии между тем, что совершается и что уходит в прошлое, что зарождается и развивается по ту и по эту сторону границы. И если была теперь причина прослезиться невольно, то причиной этой была граница, перерезающая Берлин.
Лертский вокзал, склады, Дом конгрессов, бойня, вот пролетела близко Колонна Победы, а далеко за ней видны Бранденбургские ворота, дворец Бельвю, Ганзейский квартал — знаменитые здания финна Аалто{8} и немца Гропиуса{9}, улица 17 июня — сразу в памяти костры из книг и бестии-комендантши, еще раз совсем близко Колонна Победы, еще раз совсем далеко Бранденбургские ворота, и Красная Ратуша за ними, и, правда — путь с Востока на Запад; путь из завтрашнего дня через сегодняшний во вчерашний, и наоборот, Технический университет, вольеры с медведями и обезьяны в клетках, и вот уже станция городской электрички «Зоологический сад»{10}.
В купе Роберта вошли четыре пожилые дамы. Их провожала пятая дама и молодой человек в черном. Роберту пришлось давать справки, не дует ли из окна и работает ли отопление; выяснилось, что для их багажа не хватает сеток, а цветы… куда же поставить эти прелестные букеты?
Роберт сбежал от них на перрон; купленная в киоске «Вельт» сообщала о новой фазе европейского движения за единство, а «Франкфуртер альгемайне» — о настораживающих нотках в последней речи британского премьера; «Зольдатенцайтунг» напоминала о солдатских могилах на Волхове, а «Бильд» тревожилась о счастье Фары Диба. Наводнение, по всей видимости, затерялось где-то на вкладных полосах. Роберт купил «Шпигель» и, заглянув в купе, где четыре старые дамы угощали друг друга апельсинами и печеньем, отправился в вагон-ресторан{11}.
Он недолго сидел за столиком один. Господин в очках небрежно осведомился, свободно ли место рядом, уселся и тотчас объявил, что Роберт ему симпатичен.
— Утром, в семь, — ветчина, сыр, яйца, завтрак в английском стиле, что ж, вы умеете жить, а значит, не можете быть дурным человеком. Завтракай, как король, обедай, как крестьянин, ужинай, как нищий, — проживешь сто двадцать лет. А между делом съедай горсточку чернослива — и оставь заботы о функциях своего организма, — он сохраняет молодость и бодрость. Вы сочтете это за шутку, однако же я говорю совершенно серьезно, я убежден в этом, и это убеждение составляет содержание всей моей жизни. Вы удивлены, вы отодвигаетесь от меня и хотите позвать официанта. Не нужно. Все в порядке — и со мной и с черносливом. Знаете ли, была на свете книга какой-то американки, Бетси, или Дороти, или Кэтрин такой-то, имя ничего не говорит, книга называлась «Яйцо и я», она имела неслыханный успех, в ней действительно речь шла только о яйцах и об этой Бетси. Видите ли, такую книгу мог бы написать и я, однако не «Яйцо и я», а «Слива и я», «Чернослив и я». Сейчас мне точно известно, о чем вы думаете: вот прилип, думаете вы. Не спорьте, я по глазам вижу, но не беспокойтесь, я не обижаюсь. Кто не имеет дела с черносливом, должен именно так думать, должен, обязан и, уж конечно, может. Но кто имеет с ним дело, тот мыслит иначе. Вот люди болтают об ананасе, но против настоящей сливы ананас чистый блеф, целлюлоза с сахарной водой, ловко обстряпанный кактус, кинофрукт, что я говорю — фрукт, киноовощ, стоит где-то после дыни. Вы едали дыню? Если нет, так не советую; если да, так и говорить не о чем. Не годится она для нас, немцев, не предназначена нам. Более подходит восточным и южным народам, с совсем другой нижней челюстью. Попробуйте вы, у вас сок побежит за ворот. Иное дело — слива. Будто нарочно для рта уродилась, форма — на радость потребителю. Вы можете возразить: а ядрышко? Ядрышко мешает, куда его деть, вот вопрос. Но я отвечу: это проблема мнимая, ее не существует. Сколько мы над ней пыхтели, мы, коммерсанты, но без глубокого психологического анализа мы бы, по всей вероятности, до сих пор не одолели это ядрышко. Проверьте себя, какие ассоциации вызывает у вас слово «ядро». Только весьма приятные и полезные понятия. «Ядровый» — превосходное, абсолютно положительное слово, как приятно похрустывает оно на зубах, это слово, и вот еще одно — «ядреный», одно из прекраснейших слов нашего родного языка. Вы сразу видите эдакого ядреного парня, проводника в тирольских горах, нос с горбинкой, задубевшая кожа. Быть может, вам милее не горы, а море? Тогда представьте себе море и обветренного морского волка, ядреного, со здоровенными кулачищами, и пронзительный крик чаек, и песню: «Пена, как снежные хлопья, летит до небес», и бравого рулевого Джона Мейнарда, и другого героя — Ника Рандерса. Целая галерея героических образов встает перед нами при слове «ядреный». А сочетание «ядровый немец» разве случайное? Вы же не думаете этого, языку ведь не свойственна слепая любовь, он осмысленно избирает свои привязанности. А «ядровый немец» — здорово сказано, лучше не придумаешь. Господи боже мой, сколько возникает у нас при этом представлений: Бисмарк, Барбаросса, Лангемарк