Врач держал про запас иные защитные меры против ошеломляюще-интимной стороны своей профессии. Он был стерильно-вежлив и своей старомодной чопорностью напоминал аристократического любекского сенатора. Он назвал Фран «милостивая государыня», объявил ее состояние превосходным и дальнейшую заботу о ней препоручил сестре Туро.
Что-то было в этой сестре такое, что помогало Фран не терять почву под ногами, отвлекало от безумного напряжения, которое она, правда, считала допустимым и подобающим в ее состоянии, но которое тем не менее ей хотелось переключить на что-нибудь посторонее; в других ситуациях она так и поступала.
Сестринское одеяние, видимо, было задумано, чтобы обезличить человека, униформой скрыть формы и той же униформой подчеркнуть функцию, однако замысел этот потерпел полную неудачу в случае с сестрой Туро.
Фран внушала себе, что благодаря необычности своего состояния обрела особый дар видения, некое сверхвидение, и, по всей вероятности, ее восприятие есть лишь результат общей повышенной чувствительности; ничего не помогало: образ сестры Туро оставался для нее собирательным образом женственности.
Только лицо сестры не отвечало этому образу, или все же отвечало? Оно поистине обескураживало: прекрасное едва ли не в каждой частности, в целом оно воспринималось словно картина за исцарапанным стеклом.
Быть может, всему виной была белая шапочка, бесформенная штуковина, монашеский чепец, края которого доходили чуть ли не до бровей и скрывали волосы. А может, гладкая кожа, сверкающе-гладкая, сверхтуго натянутая, будто все лицо сестры Туро, от подбородка вверх до скрытого лба, заново покрыли кожей. Значит, для красоты не хватало морщин?
— Вы очень подходящее время выбрали, — сказала сестра Туро, — вторая постель в вашей палате свободна. Или вам приятнее общество?
— Скоро оно у меня будет, а когда крик подыму, лучше уж быть одной, — ответила Фран и принялась распаковывать чемодан.
Сестра увидела фотоаппарат.
— Это чудо-юдо вам бы лучше оставить дома: у вас отпуск.
— Ну что ж, будут отпускные фотографии, — откликнулась Фран, — стану для разнообразия щелкать. Вообще-то я фотографирую. Постель — удобное местечко на пляже, вы — моя милая соседка по пляжу, которой вечно обещают прислать снимочек. А доктор — чопорный господин, он с достоинством прогуливается по пляжу и обращает внимание только на волны и чаек. Я положила аппарат по привычке, может, он меня отвлечет.
— От вашего дела ничто отвлечь не в силах, — заверила сестра Туро, — но попытайтесь. Попытка не пытка, мы каждому разрешаем справляться на свой лад.
Да, правильно, все дело в коже, слишком туго натянута. Когда сестра говорила, двигались губы; больше на ее лице не двигался ни единый мускул, и, если бы не темные глаза и едва приметные морщинки в их уголках, впечатление было бы ужасающее.
— Думаю, мне лучше лечь, — сказала Фран, — что-то со мной дурацкое творится.
Сестра Туро направилась к двери.
— Пойду погляжу, как там другие, и вернусь.
Фран начала раздеваться и, сама с собой пререкаясь, пыталась заглушить еще далекую, но уже подступающую боль, которую она нарекла как-то бессмысленно: страстно ожидаемая боль. А что это она ляпнула: что-то со мной дурацкое творится! Не лучше, чем: я еду рожать! Вот уж верно, дурацкая манера. Нелепая развязность, которую мы сами же терпеть не можем. Только других раздражаем, отчего все ополчаются против нас. Поэтому таксист отвечает: «Воля ваша, мадам». Он всю жизнь возит скандалящих супругов или раздраженных театралов, и каждую ночь какой-нибудь пьяница допытывается: «Ты меня уважаешь?» А рожать он свез уже тысячу женщин, вот он и отвечает: «Воля ваша, мадам!» Иначе еще сочтет себя возчиком судьбы и свихнется на этой почве.
Доктор укрылся под маской истинного аристократа, чтобы мы не слишком надоедали ему своими причитаниями или бойкостью, причины которой легко разгадать, а у сестры сразу два трюка в запасе: скажешь ей, что тебе ох как худо, да еще добавишь «Что-то со мной дурацкое творится!», давая понять, что дурацкого тут ничего нет, а дело принимает серьезный оборот и случай твой из ряда вон выходящий, как она направляется к двери и заявляет, сходит, мол, поглядит на других, чтобы ты не забывала — имеются другие, и поворачивает к тебе лицо, словно обтянутое пергаментом.
Нет, не стану больше болтать, будто мне родить ребеночка — гоп-ля, и готово! Не стану молоть вздор, как та взбалмошная девчонка у Тухольского{166}, кончаю с высокомерным зазнайством и сознаюсь: мне больно!