— Спасибо, ничего.
— Вот и хорошо, — сказал майор, — мы, значит, познакомились. А теперь небольшой вопрос…
Он замолчал, казалось, он ищет подходящее слово. Взгляд его помрачнел, он что-то шептал, словно пытался побороть дурные воспоминания; слетавшие с его губ слова, едва слышные, но с угрожающими нотками, звучали как проклятье, которое рвется из глубины души, но, видимо, проклятье совсем особое, подумал Давид; благодаря общению с русскими солдатами Давид получил некоторое представление об их искусстве сквернословия. Крепкое словцо, что сквозь зубы процедил майор, было, надо думать, бранью весьма ограниченного хождения, присущей, возможно, Иркутску или изобретенной жителями Казани, во всяком случае, никогда раньше Давид подобного выражения не слышал, ему еще ни разу не доводилось слышать русское проклятье, которое звучало бы как «фрицандерман»!
Прежде чем Давид успел осмыслить новый для него идиоматический оборот, Василий Васильевич Спиридонов задал ему неожиданный вопрос:
— Что тебе известно о Мольтке?
Тут уж Давид не покосился, а вопросительно уставился на Иоганну, и она уже не просто глянула на него в ответ, она заговорила:
— Я, по правде говоря, не очень довольна, что тебе известны подобные факты, ибо они занимают в твоей голове место, в котором с большей пользой могли бы разместиться стоящие сведения, но я знаю, что тебе известны эти военные дела, вот тебе случай изложить их здесь сейчас моему советскому другу. Так излагай же их, Давид!
Прежде чем излагать, Давид поспешил убедиться, что речь идет не о Мольтке из битвы на Марне, а о Мольтке Кёниггреца и Парижа, и тогда стал излагать, и как он излагал!
Начал он свое сообщение, правда, очень осторожно, поскольку помнил, что советские офицеры в принципе не слишком-то высоко ценили немцев, сведущих в военной науке, но, раз уж сверх просьбы майора имелся еще и приказ Пентесилеи, он очень скоро забыл об осторожности и, отступив под натиском долго скрываемых знаний, открыл заветные хранилища и стал выкладывать свои запасы, как в ту пору, целую вечность тому назад, когда привел в удивление и негодование дядю Германа, фельдфебеля Грота из Ратцебурга, сообщив ему, что гениальный стратег великой Пруссии был не только датским офицером, но и военным пособником одного из турецких султанов; как в ту пору, когда Давид-меньший сын в борьбе с учителем Кастеном благодаря специальным познаниям по разделу «Наши великие немецкие мужи» и подразделу «Полководцы» завоевал авторитет среди одноклассников; как в ту пору, у мастера Тредера, когда он сумел связать продажу ружья Шасспо, модель 1866 года, с басней, будто именно из этого ружья под Парижем был произведен прицельный выстрел в графа Мольтке, что, в свою очередь, дало повод мастеру на протяжении всей торговой сделки говорить только о «знаменитом смертоносном оружии»; как в ту пору, так и теперь референт Грот излагал советскому майору Спиридонову «военную науку» фельдмаршала фон Мольтке, как в ту пору, когда на попечении Давида было все оружие генерала авиации Клюца и ему вменялось в обязанность ошеломлять избранных гостей генерала цитатами из труда фельдмаршала об итальянском походе 1859 года.
Иоганна Мюнцер слушала разглагольствования своего питомца, едва сдерживая ярость; ее явно до глубины души возмущало подобное злоупотребление могуществом человеческого мозга, при этом она явно радовалась возможности предоставить своему советскому другу то, что он разыскивал.
А что он доволен, нельзя было не заметить, и нельзя было не услышать, с каким восторгом он на сей раз выкрикнул свое необычное проклятье; звучало оно как «черт побери!» или «тысяча чертей!», но выкликал он, да, не могло быть сомнения, выкликал он «Фриц Андерман!» — и в крике этом слышалось торжество.
Майор поднялся и так порывисто обнял Иоганну Мюнцер, словно покидал жену, отправляясь на долгую полярную зимовку, после чего обратился к Давиду:
— Мне пора ехать, а ты будешь мне сопутствовать!
Давид попытался подавить двоякое чувство: во-первых, ужаса — кто знает, в какие края привык заезжать подобный человек, и, во-вторых, беспокойного любопытства из-за манеры выражаться господина Спиридонова; чем-то допотопно-литературным веяло от его языка, чем-то стародавним, подобные обороты встречались в стихах из старинных школьных хрестоматий или очень старых выпусках ауэрбаховского детского календаря.
К счастью, Василий Васильевич говорил таким образом, только желая высказать без обиняков и только сугубо личное мнение; замечания общего характера, сообщающие, поучающие или повествующие, он излагал немецким языком, который был необычным только потому, что на нем совершенно свободно изъяснялся чужестранец. И конечно же, потому что везде, где напрашивалось смачное ругательство, звучали таинственные слова: «Фриц Андерман!»