Гергард не забывал, что началась история письма с замысла, с надежды и с поступка, и никто не мог его разубедить, что надежды, замыслы и поступки составляют именно то, что потом назвали везеньем. Ах да, позже его назвали ветрогоном, человеком, доверяющим бутылочной почте, и неисправимым оптимистом.
И вот он умер, на сороковом году ушел из жизни, это так невероятно и так не сочетается с Гергардом Риковом.
Не сочетается, а разве смерть с кем-нибудь сочетается! Да, смерть бывает убедительной, а бывает, что она ни с чем не сочетается. С Гергардом Риковом извещение в черной рамке также никак не сочеталось, оно выглядело точно запоздалый, но сверхсильный довод против оптимизма как такового, оно словно доказывало, что глубокая убежденность может оборачиваться самонадеянностью. Мнение, также не сочетающееся с Гергардом Риковом.
Оно не соответствовало истине. Риков никогда не утверждал, что доживет до ста лет. Он только утверждал, что и за двадцать лет можно наворочать дел, какие прежде казались неодолимыми и за сто лет. Он только сказал себе: чтобы письмо пришло по адресу, надобно для начала его отправить. Мысль непритязательная, но она отличала его как мечтателя деятельного от мечтателей бездеятельных.
Говорят, познанное на собственном опыте порой застывает в догму. Что ж, возможно, но Гергард Риков не так обошелся с опытом своей жизни. Наоборот, этот опыт помог ему обрести уверенность и терпение и нерушимые дружеские чувства к людям, пронесшим его письмо сквозь огонь и дым до Мейерсторфа под Марницем в Мекленбурге. Этот опыт помог ему начать жизнь сначала, а уж о продолжении Гергарду Рикову пришлось позаботиться самому. И он позаботился.
— На первых порах мне было легко, — рассказывал он, когда в партийной школе у Фрица Андермана излагал свою биографию. — На первых порах наши деревенские меня за чудо природы почитали, если уж красноармейцы доставляют мои письма. Я как раз подоспел к земельной реформе, и, когда обмерял рулеткой новые поля, наши шагали за мной по пятам, точно голодные грачи. Очень скоро, однако, начались стычки, хотя новая практика на полях пришлась, им по вкусу, зато теория, которую я пытался им растолковать, как я ее понимал, им вовсе не пришлась по вкусу, ведь это же политика, да притом марксистская.
«Может, — говорили они, — русские были его почтальонами, зато нынче он стал посланцем русских, и от нас ему один ответ: твоих посланий мы не принимаем!»
Мои славные камрады в бараках и мои односельчане вдруг стали сродни друг другу, а когда мы превратили Машинный двор крестьянской взаимопомощи в Машинопрокатную станцию и я стал ее директором, они за одну ночь вырубили все деревья в моем саду. А меня самого председатель окружного совета чуть-чуть под корень не подрубил, обвинив в подлоге документов, недобросовестном ведении бухгалтерских дел и еще в ста смертных грехах, но это уже позже, когда меня перевели руководить районной станцией.
Мои технические познания кончались примерно на полиспасте; пришлось пригласить в помощники инженера на пенсии, а он заявил: «На честь хлеба не купишь!», и я платил ему жалованье тракториста. Для этого включил его в список трактористов, но в один прекрасный день прыткий корреспондент пожелал увидеть шестидесятивосьмилетнего капитана полей, и все выплыло наружу.
Говорили, что я поступил самонадеянно, а я отвечал, что поступал по своим полномочиям и не имел никакого понятия, во что это выльется, а имел бы, все равно взял бы на себя такую самонадеянность, теперь же у меня и понятия прибавилось.
Понятие и полномочия — подобное сочетание предъявляет к человеку высокие требования, потому-то я за широчайшее распространение как понятия, так и полномочий. Меня сделали заведующим первым кабинетом сельскохозяйственной техники в Управлении земли.
Жители Мейерсторфа и Марница теперь называли его шверинцем, а впоследствии стали называть берлинцем и при этом уже ничуть не острили.
На первых порах на его счет острили; когда он впервые отправился на курсы в районный центр, все смеялись, что он выучится и получит Нобелевскую премию, а когда он вступил в СЕПГ, стали говорить о Сталинской. И просили, пусть-де поинтересуется у своего товарища Лысенко, нет ли у того в запасе нового сорта высокогорного кофе, может, такого, который произрастает из люпина, они желают выращивать кофе на Рунских горах.