Квази появился из-за экрана. Как раз в тот момент, когда ассистентка включила свет. Четко повернувшись, вошел он в узкое пространство между экраном и задней стенкой аппарата, а теперь, с той же четкостью, выпал из этого узкого пространства — он лежал на полу, скорчившись, без движения. Доктор снял клеенчатый фартук слишком медленно, как показалось Роберту, потом наклонился к Квази, поднял его и положил на кожаный диван.
— Это, по-видимому, не запланировано, — пробормотал он. — Хелла, глюкозу, а вы, ребята, принесите-ка его вещи. Да не смотрите вы так, не бойтесь, не умрет, он только внесет беспорядок в свой прекрасный распорядок. Ну так, а теперь глюкозу в вену, и он тут же откроет глаза и скажет: «Ух, где я?» Но скорее всего он спросит, который час.
Но Квази не спросил ни о времени, ни о пространстве.
Он сказал тихо и твердо:
— Ну и дерьмо!
— Он жив, — констатировал доктор, — вынесите его из кабинета и через некоторое время можете переправить домой. Завтра в восемь утра пусть придет снова. Скажите ему: «Ровно в восемь». Это его поддержит.
Они медленно пошли к факультету; они бы отнесли его на руках, но он с бешенством отказался. Он отчаянно сопротивлялся и когда они пытались уложить его в постель, но потом вдруг успокоился и лежал совсем тихо.
— Это что же, Гейнци, — сказал Трулезанд, — что же ты так? Может, лучше поревешь маленько? Ты скажи, мы тогда все выйдем.
Но Квази и так уже плакал.
Они беспомощно стояли вокруг его кровати, пока он наконец немного не успокоился.
— Надо бы вам устроить меня еще куда-нибудь, — сказал Квази, — в кладовую, что ли, ведь все тут занято. А то еще вас заражу. Если там убрать, кровать поместится.
— Нет, — сказал Якоб, — лучше уж нам отсюда съехать. Но я не думаю, что это заразно. Тогда бы доктор предупредил, а он только велел отвести тебя домой.
— У нас один раз был научный доклад про… про эту штуку, — сказал Трулезанд, — он назывался: «Легкие…» Да нет, забыл уже. Во всяком случае, теперь считают…
— Теперь это не считается слишком опасной болезнью, — поддержал его Роберт, — это, так сказать, скорее призрак. Раньше-то, конечно, этого здорово боялись и придумывали всякие жуткие названия, я сейчас уже не помню какие, но теперь это вообще ничто. Тебе лучше всего полежать, просто чтобы страх прошел, а завтра сходишь к врачу, и он пропишет тебе какие-нибудь таблетки, а через неделю будешь сам над собой смеяться. Хотя смеяться ты можешь уже сегодня — ведь сегодня латынь.
С латынью Квази был явно не в ладах.
— Друзья, — говорил он, — этот так называемый язык просто кто-то выдумал, и причем тот — я лично убежден, — кто был очень далек от народа. Тому типу просто надо было кое-что скрыть. В жилах его текла не кровь, а вода. Сказать вам, что, на мой взгляд, квази представляет собой латынь? Сооружение из детского конструктора.
Разгорелся спор о том, следует отказаться от латыни или нет.
Так они обсуждали все предметы, всякий раз вырабатывая общую точку зрения.
— Не понимаю! — удивился Якоб. — Просто не понимаю, как ты мог такое сказать! Если латынь словно из конструктора смастерили, она должна тебе нравиться. Я в сравнениях не силен, но твое до меня дошло. Оно ведь значит, что латынь — хорошо организованный язык, а можно так сказать: организованный язык? Я был бы рад, если бы и немецкий был таким же.
— Немецкий получился скорее из химического набора, — вмешался Трулезанд. — Чуть-чуть одного порошка насыплешь, чуть-чуть другого, польешь кислотой, помешаешь, смесь посинеет, еще раз помешаешь, пожелтеет, и вонь подымется. А вот с латынью все ясно. Кто хочет заниматься наукой, должен знать латынь. Потому Трулезанд и долбит эту самую латынь.
Спор о предмете вскоре перешел в спор о преподавателе.
Ангельхофа недолюбливали, во всяком случае вне класса. Он был не только хвастун, но и наушник. Почти каждое собрание вел он и встречал в штыки половину выступлений. При этом обычно выяснялось, что он всегда в курсе всех событий на факультете, особенно неприятных. Он мастерски создавал впечатление, что лишь против воли взял на себя роль общественной совести. Запинаясь, перечислял чужие грехи, вдруг обрывал свою речь, усаживался с видом мученика, вертелся на стуле, но затем, преодолев, как он говорил, мелкобуржуазную щепетильность, давал каждому событию соответствующую политическую оценку. Ангельхоф хорошо знал первоисточники и всегда находил цитату, с помощью которой не без смущения, но верный своим принципам, возводил упущение в колебания, а ошибку в уклон. После собрания или в перерыве он подходил к очередной жертве и, глядя ей прямо в глаза, протягивал руку. Он надеется, говорил он, что его правильно поняли, что всем ясно, о чем он печется — о деле, только о деле, об их общем деле…