Выбрать главу

Екатерина Маркова

Актриса

Кулисы, темный зал, театр… Нежное чудовище…

Александр Блок

Мадам Оболенская, похоже, опаздывала на службу.

Служила она вахтером в театре и, к несчастью, сменяла по дежурству злобную, ворчливую мегеру, которую иначе как Сколопендра за глаза никто и не величал.

Впрочем, у всякого в театре имелось прозвище: у кого-то беззлобно-ироническое, у кого-то насмешливое, у кого-то — добродушное. Мадам Оболенской она тоже стала с легкой руки молодых актеров, которым импонировал ее знатный древний род и которые никогда не задавали ей бестактных вопросов типа как дошла она до жизни такой, и никогда не обсуждали ее неискоренимой привычки постоянно носить тканые ажурные перчатки и шляпку с легкой газовой вуалью, уложенной по узким полям.

То, что Елена Николаевна бедствовала, догадывались немногие, хотя в последнее время это удавалось скрывать все труднее. Еще не хватало, чтобы сердобольные актеры начали подкармливать ее, как подкармливали приблудных собак и кошек, вечно снующих по двору театра.

Елена Николаевна судорожно сглотнула застрявший в горле ком обиды и горечи. Ну это уж положим! Достоинства ей не занимать. Если она всегда отмалчивается на злостные нападки Сколопендры и мягкие нарекания администратора Вдовина, то это лишь потому, что жизнь приучила ее молчать.

Золотой кленовый лист в багровых причудливых разводах осени мягко спланировал на грудь мадам Оболенской. Она задумчиво разгладила его и огляделась вокруг.

Бульвар неистовствовал лихорадочной агонией осени. Елена Николаевна вздрогнула и остановилась, прижимая кленовый листок заштопанными кружевными перчатками к груди, как любовное послание. Она всегда так больно чувствовала это безумствующее умирание осени. А теперь, если бы не этот невзначай брошенный ей на грудь лист, она бы и не увидела, как божественно и причудливо разодет бульвар.

Дрожащими пальцами она вытянула из пачки дешевую сигарету и, жадно затянувшись, с бесшабашным аристократизмом, пренебрегая очередным выговором на службе, присела на край скамейки. Усмехнулась, вспомнив, как ее соседка по коммуналке, краснолицая Татьяна — продавщица из овощного магазина, всегда всплескивает руками и замечает ехидно: «Опять ты, Николавна, как птичка на жердочке, пристроилась. Зад-то пропихни глубже, сидеть так сидеть, чтоб со всем удобством». Елена Николаевна молчит в ответ, а в памяти возникает глуховатый голос ее педагога по мастерству актера — знаменитой актрисы Александринки: «Сидеть, Леночка, надо всегда так, чтобы было немного неудобно — на самом краешке. В таком положении — как бы продолжение движения, готовность в любую секунду без усилий встать, легко и непринужденно, а не выкарабкиваться всем телом…»

Конечно, в ее возрасте следовать привычкам молодости все трудней, но именно они, эти привычки и навыки той, далекой, жизни спасают ее от беспросветного отчаяния одиночества. Они словно перекидывают невидимый мостик к тем людям, которые нежно оберегали ее хрупкую, юную жизнь, дарили ей чудо любви и пристрастности… Не уберегли. Жизнь расправилась с Леночкой Оболенской со всей мерой жестокости, впрочем, совсем неудивительной для той безумной эпохи, когда все трещало по швам… Мадам Оболенская не любила вспоминать, не любила сожалеть. Она верила в вечную жизнь и в то, что ее земные страдания искупают грехи людей, их тяжкую вину перед Спасителем. Не далее как вчера Елена Николаевна перечитывала свой любимый роман «Доктор Живаго», зачитанный до целых страниц наизусть, и в очередной раз, задумавшись о пастернаковских строчках, рыдающих над тремя днями от смерти до воскресения Христа, записала в своем дневнике кое-какие собственные мысли. Верней, не в дневнике — на обрывке бумаги: тетрадка была уже исписана, а купить новую еще не довелось.

Елена Николаевна затушила окурок, достала из сумочки сложенный листок бумаги.

«Три дня в сравнении с веками — и века окажутся мгновением, взмахом ресниц мироздания перед величием скорби тех трех дней. Длиной в историю всего человечества отныне будут эти три дня. От распятия до Воскресения…

Далекий наш предок Адам — виновник изначальный этих скорбных трех дней.

Что он, собственно, мог, этот первенец, несмышленыш, эдакий блин комом, положивший начало вселенской неразберихе?

Быть первым, вне опыта — это так ответственно. Но много ли в этом вины, когда еще ничего не познал, ничего не изведал, когда чувственный опыт ошибок и достижений, поражений и побед умозрителен и лишь она, сотворенная из его плоти, так дорога и так безоговорочно непорочна в его глазах.