Сколопендра молча кивнула, в задумчивости вышла в коридор, сожалея о том, что не успела присоединить в монологу Ковалевой свои собственные симпатии Севке. Прошлой зимой к ней в больницу если кто и ездил из театра, то только Севка. Фрукты привозил, всякий раз допытывался, не скрывает ли она каких-нибудь своих нужд. Вот только нежной дружбы с Оболенской она ему никак простить не может…
Холодный осенний вечер запеленал засыпающий город плотным влажным туманом. К ночи ветер не утихомирился, но словно подустал неистово рвать из рук прохожих пакеты и свертки, выворачивать раскрытые зонты, срывать головные уборы и играючи катить колесом по мостовой шляпы, потешаясь над нелепыми пируэтами их обладателей, пытающихся догнать и уже не сметь водрузить их на голову.
Около погрузившегося в темноту театра натужно поскрипывал раскачивающийся фонарь, стилизованный неизвестно под какую никому не интересную эпоху — самодурство главного художника, ухнувшего на изготовление этого чудища уйму денег, — и похохатывала дребезжащими переборами кровля нависающего над входом козырька.
Непривычно пустынный, словно сразу осунувшийся от тоски по дневной суете, с крыльями прилегающих флигелей театр выглядел гигантской летучей мышью. Казалось, вот дождется полуночи, напружинится и, взлетев, вцепится мертвой хваткой в намеченную невинную жертву…
В одном из флигелей располагался служебный вход, и сквозь окно рядом с крыльцом слабо пробивался свет настольной лампы.
Елена Николаевна Оболенская раскладывала пасьянс под широким пластиковым абажуром лампы.
Ночное дежурство сравнительно недавно стало входить в обязанности вахтера. Раньше в ночную смену заступал охранник. Но потом театр разорился на централизованную систему, всюду была подведена сигнализация — необходимость в живой охране отпала, а вахтерам предложили за дополнительную оплату ночевать в театре — на всякий непредвиденный случай. Они и в самом деле возникали, разные случаи, только непредвиденными их вряд ли можно было назвать: то позвонит за полночь Катя Воробьева — машину, мол, бросила у театра, просьба проверить, горит ли лампочка сигнализации; то кто-нибудь впопыхах забыл что-то в гримерной, а вдруг не в гримерной, а еще где-то… срочные междугородные звонки от актеров, снимающихся в других городах и не успевающих к утренней репетиции.
Час был поздний, и Елена Николаевна уже застелила узкий диванчик стареньким пледом, чтобы, проворочавшись в тяжких раздумьях, провалиться к рассвету в глубокий, как обморок, сон.
Резкая телефонная трель оторвала ее от удачно сложившегося пасьянса. Недоумевая над выходившим трижды бубновым королем, Елена Николаевна машинально ответила:
— Театр! Слушаю вас.
Прерывистое, взволнованное дыхание в трубке мгновенно отозвалось непонятной тревогой.
— Я слушаю! Алло! — повторила мадам Оболенская.
— Простите… Мне нужна Елена Николаевна Оболенская. — Мальчишеский голос с сильным иностранным акцентом вибрировал и срывался — казалось, молодой человек пробежал длинную дистанцию, так шумно он дышал.
— Слушаю вас. Я — Елена Николаевна Оболенская.
Трубка, стиснутая ее побелевшими пальцами, молчала. Елена Николаевна облизала мгновенно пересохшие губы, почти шепотом попросила:
— Пожалуйста, говорите. Кто вы?
И услышала в ответ такой же взволнованный шепот:
— Я — Адам.
— Кто?
— Адам Оболенский. Внук вашей старшей сестры Нины.
По коридорам спящего театра еще добрые полчаса разносился гулким эхом срывающийся на хриплый полушепот голос старой одинокой женщины, в чудный миг провидения вдруг обретшей смысл своего шаткого, больного существования.
А еще через какое-то время, когда стрелки часов давно уж перевалили за полночь, взорвав пронзительным звонком в дверь ночную тишину, явилась Екатерина Воробьева. Глаза ее, уже очищенные от макияжа, словно два кофейных зернышка прятались в бесцветных густых ресничках. Лицо слегка поблескивало от наложенного слоя крема. Наспех застегнутая не на те пуговицы теплая клетчатая кофта давала понять, как она торопилась.