— Две минуты и пять секунд, — скрипит над ухом брат мой Боря, и я инстинктивно вжимаюсь в сиденье, как при катапульте. Счас как катапульнет! Машина уже застремилась и понеслась вперед навстречу яркому солнечному свету.
— Сколько? — не выдерживает Б. томительного ожидания.
— Пят-т-пят-т-надцать, — заикаюсь я от незнания последующей реакции.
— Можно, — одобряет оно, и я дико верещу от радости:
— Эх, яблочко, куды ты котишься?
Эх, к Борьке в рот попадешь, больше не воротишься.
Между тем наша тачанка раскочегарила под сто тридцать — кто б мог подумать. Я лично обожаю гонки. Скорость — моя стихия. Вот чего бы не сказал про брата Борю. Вначале — куда ни шло — трасса была прямая, а за Мацестой начался уникальнейший кусок Новороссийско-Сухумской дороги во фьордах. Вот это люкс, вот это классика. Наш «мотор» вбурился в них, как нож в масло, не сбавляя скорости. Одна рука у водителя нехотя лежит на руле, вторая покоится на окошке, папироска лениво дымится в приоткрытом рту, а на спидометре… 140 километров в час. Вот это я люблю. Скорость — прежде всего, скорость — превыше всего. Кстати, о скорости: их он не переключил ни разу за все приятнейшие мгновения нашей нескучной поездки. Это был виртуоз, жонглер и гений баранки. Он выкручивал и вытаскивал на бешеной скорости машину из таких абсолютно безнадежных ситуаций и положений, в которые он сам предварительно ее вгонял, когда, казалось, у самого старика Склифосовского чесались руки по нашим эмпирическим телам. Я клокотал снаружи. Борька, по-видимому, клокотал внутри. Он весь покрылся испариной, глаза выкатились, что фары у нашей тачки, губы побелели как у покойника, двумя руками он вцепился за ручки дверок, да так и заклинился между ними, боясь шелохнуться, а шмотки с чемоданами падали и падали вниз, отдавливая ему как левую, так и правую, а потом и обе ноги вместе, и в особенности мой чемодан… большой такой.
«Волга» неслась дальше на такой бешеной скорости, что порой мне казалось, будто изредка колеса, подпрыгнув на кочке, отрывались от асфальта и кое-какие отрезки пути мы пролетали в воздухе, планируя. Дорога по-прежнему мчалась в этих кем-то названных и никем не проклятых фьордах. Она петляла и плутала невероятными зигзагами, то уносилась в глубь скал, то выносилась прямо на уголок скалы в лапы к глубокому обрыву, где внизу плескалось манящее, такое ласковое море, и, замерев на миг, будто устав, на кратчайший миг незначительной секунды, вновь уносилась острием в скалы, чтобы затем снова вынестись и опять замереть на самом уголке скалы-обрыва, и по новой умчаться вглубь, огораживая свой крутой извилистый бок белыми ровненькими столбиками с черными ровненькими каемочками. Вот так же неслась и машина, а мы вместе с ней, а она вместе с дорогой, и казалось, что этой дикой свистопляске не будет ни конца, ни края, и нет такой силы остановить этот бегущий наяву бред ненормального, но в то же время абсолютно нормального глаза, сознания, тела. Не скажу вам, как родным, что это единственное удовольствие, которому бы я хотел предаваться всю свою конопатую, пусть даже бессознательную жизнь.
Скорость ниже ста вообще не падала. Но когда бешеная «Волга» с полнейшим безразличием и отсутствием на водительском лице лица вылетала из скал на уголок и, замерев, как беркут над добычей (добыча только такая сомнительная была: 250 м. над ур. моря), дико скрежеща тормозами, разворачивалась на месте и уносилась прочь по чокнутой дороге, то я инстинктивно подтягивал колени к подбородку и закреплялся покрепче между спинкой моего сиденья и бардачком, и заметивший наконец это дело водитель на очередном замирании дороги, машины, брата Бори и моих конопушек спросил меня просто и доступно:
— Ты чё это, парень, костыли кверху тянешь?
Я простенько ответил ему, как было дело на самом деле:
— А папа говорил, что когда переворачиваться в пропасть будем и лететь, то надо крепче зафиксироваться… чтоб не болтало…
Я замолк и снова потянул быстро ноги на себя: приближался уголок.
— Дегенеративный дегенерат, — о! узнаю брата Борю, — ты ничего умнее сказать не мог своим вечно тусклым и пустеющим мозжечком. Я те-е щас ка-ак блызну!
Ожил, моя ласточка, ожил, мой птенчик, моя крови ночка, моя птичка. А я, признаться, и забыл о нем начисто.
«Живет еще, — неудовлетворенно отметил я. — Живучий, гад!»
Ладно уж, живи, ка-ло-ша.
Водитель, выслушав мудрую сентенцию моего папуси, высказанную устами его наидостойнейшего потомка, лишь улыбнулся криво и прибавил газу. Приближался Адлер. Шеф пёр как бронетанк Бабаджаняна. Появились первые пальмы. «О, море в Гагра, о, Гагра в море», — запел нежно я.