Выбрать главу

И тогда она сказала:

— Я очень плохая, я знаю, но я не смогла его… это омерзительно, ты бы потом сам…

Я выдохнул облегченно:

— Правильно сделала, если б ты поступила иначе… — Я прервался.

Она снова засеменила словами:

— Потом, когда они с тобой все это сделали… — (На слове «это» она, по-моему, всхлипнула, я не понял толком, понял я лишь одно: она все видела, весь мой позор, всю мою слабость, мое бесчестье, она единственная — зачем? за что?..) Какой-то ком, который я не могу описать, стремительно подкатился к горлу, словно шар к одиноко стоящей кегле, и застрял там.

— Я пыталась вырваться, чтобы ничего не видеть, но тот, влюбленный, крепко схватил меня за руку и не пускал никуда. Я плакала, закрыв лицо руками, я боялась, что ты будешь кричать и я не смогу закрыть уши. Я знаю, это больно, а он все равно держал, никуда не пуская. Потом насильно проводил к бабушке, а эти все шли сзади. Прости…

— Ладно, — говорю я, — ничего страшного. Плюнь на все это и не переживай. Я на тебя совсем не обижен.

— Спасибо, — пролепетала она.

— Ну, всего хорошенького, — сказал я и повесил молчащую трубку.

Если бы я только знал, что мы говорили с ней в последний раз. Разве я позволил бы себе так с ней разговаривать.

Родители, придя домой и увидев меня, долго охали, мать плакала, а я в первый раз соврал что-то о футболе, подножке, трудном матче и тому подобном. Слава Богу, что вчерашнюю кровь на линолеуме я успел вытереть всю.

Правда, я долго потом перед ними не переодевался, и они посчитали, что это начало моей взрослости. Наверно, так, потому что потом, когда все прошло, я переоблачался только в своей комнате, а не так, как раньше: где попало.

Во двор я не выходил и не думал там показываться. Наступили каникулы, и я мог безболезненно для моей «любимой» школы сидеть дома. За окном щебетали птички, почки на деревьях распускались, а мои — почти прошли. Все забылось, не вспоминалось, да и не к чему было вспоминать, да и некому.

Во дворе, однако, что-то узнали. Как-то утром у меня в комнате появился Воло. Он, видимо, разведал, хотя я никому ничего не рассказывал. Он долго тряс мне руку и благодарил (Господи, до чего дошел, и это лучший друг…), обещал, что они их из-под земли выроют, отчего мне не становилось легче. Лучше бы наоборот: зарыли, шутил я грустно про себя.

Прошло еще немного времени, я вышел во двор и все окончательно забылось, затерлось черемухой забвенья.

Побежало по-прежнему время, затикали минуты, защелкали часы.

И вдруг, как удар, сразило известие: Леночка умерла. Нелепой, глупой, неправдоподобной смертью в наши дни. Я не верил, я ничему не верил, я засмеялся, когда об этом сказали. Я стоял во дворе и говорил глупости, что оживлю ее, я шутил: никто и поверить не мог в эту до дикости нелепую мысль. Это было утром. А в полдень, когда ее тело привезли, закрытое белой простыней… из больницы… и санитары несли ее в подъезд… — всем стало жутко. Она сгорела за три дня. Она именно сгорела. От страшного гриппа с моментальной двусторонней пневмонией легких (на языке медицины — тотальной). Я ненавижу медицину с тех пор. Всем своим нутром и на всю свою оставшуюся жизнь. Мне даже стало казаться, что теперь я как-то по-другому отношусь к родителям из-за того, что они оба врачи.

Похороны ее были самым ужасным в моей жизни. Наверно, многое потом будет не легче в этой бессмысленной каше, но ее смерть будто вырвала из моей жизни смысл, нужность, необходимость: смерть ее потрясла, выбила и осталась раной, отдающей болью в душе. Если таковая у нас имеется, душа.

Я заболел в это время, сам не знаю отчего, я ведь никогда не болею. Но до кладбища, несмотря на все запреты родителей, я все же доплелся. Все, что было там, — было страшно. Но я не плакал, я никогда не плачу. А еще какие-то учителя ходили и зазывали добровольцев бросать землю на ее могилу, какой-то ужас…

Прошло полгода. Я изредка заходил к Лениной маме. Мне казалось, что часто неудобно. Мне было страшно все это время. Я часто вспоминал Леночкины губы, шею, руки — сколько всего могло быть в ее жизни, а теперь все это тлен, тлен. Она тлеет в земле, ее нетронутое никем и ничем тело.

За что так без разбора жестока жизнь? Я знаю, мне никто не ответит на этот вопрос, да и не надо, зачем, разве что-нибудь изменится? Хоть что-нибудь?..

Да, часы тикают, щелкают минуты и все больней норовят, все больней, — бежит время.

Как-то раз Изабелла Филипповна, ее мама, сказала мне, что с могилы Леночки кто-то украл фотографию, а она была единственная (вторая была у меня, но об этом никто не знал). Что одни и те же голоса звонят к ним домой и просят Леночку к телефону. И хотя она им объяснила, что у них случилось несчастье, такое непоправимое горе, все равно звонят и продолжают звать.