Смотрю – тут так просто не слиняешь: Караима понесло. Ладно, думаю, – авось он протрезвеет по дороге или же мне из роддома позвонят.
Едем в лифте. Олег надувает щёки. А я делаю заинтересованное лицо. Хотя мне, если честно, что «Поля маков в Аржантё», что «Поля маков в ложбине у Живерни», что «Лондонский парламент», всё одно – Моне. Вы, если бы так хорошо разбирались в импрессионистах, как я – тоже бы любого в погонах уделали.
Прибыли, значится. А докторица приёмного уже аккурат как с картины того же Пабло сошла – «Женщина в кресле», видали? И хохочет!
– Олег, – шепчу, – чего это с ней?! Ну выпила. Ну с кем не бывает! Чего же хохотать-то так в лицо! Видит же – Караим тут. Не верит? Думает, delirium tremens за ней пришёл?
– Я, – отвечает мне этот гадёныш, дружок мой разлюбезный, – вообще плохо вижу, потому что очки забыл в ординаторской! Я вижу только набросок «Авиньонских девиц»! – И всхлипнул.
А Караим Антинохьевич ручку дежурной приёма поцеловал, улыбнулся и говорит зычным голосом:
– Ну, что нас так развеселило, душа моя! Показывай этих проказников! Что у нас? Ножевое? Колика? Задержка? Ещё какая ургентность развесёлая?! – И прям ножкой, как застоявшийся жеребец, бьёт и ушами прядёт – воздухом приёма надышался, что ли, старый чемодан!
А у меня настроение уже ни к чёрту. Примерно как у «Любительницы абсента».
«Как же, – думаю, – отсюда благовидно смыться?» Наивная. Я ещё и не предполагала, ЧТО меня ждёт «На железной дороге».
Да. В этом месте вы должны простить мне резкий переход к русским художникам-передвижникам. Потому что в смотровой приёма нас ждали два персонажа, сошедшие аккурат с данной картины Василия Григорьевича Перова. Ну приодеты, может быть, и получше. В смысле – посовременнее, а типажи – те же! Хотел, Караимушка, в народ? Получай народ прямо от боженьки с ладошки!
И молвил один из народа: «Б…я… Не, ну надо же!.. Нах… Доктор! Еппона мама!» Зело принямши, руками машет, рассказывать порывается. Но чувствуется, что человеку от всей души весело – на смех срывается. До истерики местами!
Другой сидит без штанов – стесняется. Одной рукой причинное место, в тряпицы обмотанное, зажал. А второй по воздуху водит – то пальцем погрозит, то крякнет и отмахнётся от кого-то невидимого. Мол, вот такая вот херовина вышла. Штозаваюматьсамнепойму! А Караим-то наш не орёт, глазами не сверкает, а любезно так говорит:
– Пойди отблюйся, падла, и приходи!
Вы не подумайте. Это он Олегу. А мужику, тому, что с тряпицами, ласково так:
– Что случилось, милейший?
Тот молчит, ёжится. Пациентом себя чувствует.
Второй за него:
– Ну, дык… Мы ж, б…я… того. Ну, это! Ну, чтоб!.. А оно… Вот!
– Что вот? – Голос Караима уже струится, как тончайший шелк.
И вдруг тот, что с тряпицами, басом таким гнусавым:
– Доктор, а выпить можно? Вы чё не подумайте… Я того… В нерв весь ушёл. Аж запирает! А?.. – и смотрит.
Караим Антинохьевич ещё раз удивил меня в тот вечер под Рождество. Как говорят, жил дольше, видел больше. Медсестре смотровой говорит так спокойно:
– Принеси-ка, душенька, три стакана. Нет. Два. Тебе, я так понимаю, – и смотрит на этого «констриктора», – грозит оперативное вмешательство.
– Чего? – спрашивает мужичок, съеживаясь.
– Операция. И срочная, – объясняет Караим. – Хотя если это то, что я предполагаю, – сойдёт и местная анестезия. – И вновь обращаясь к сестре: – Всё-таки три, голубушка, стакана тащи. И шустро!
Выпил Караим Антинохьевич с мужиками. И подельник – тот, что всё веселился, – наконец-то обрёл дар более-менее связной речи и рассказал Караиму буквально следующее:
– Ну, выпили мы с кумом. С бабами, понятно, поругались. Им – то-сё, пятое-десятое – тока бы глотки драть. Праздник же святой! Понимать надо. Дуры – одно слово! В общем, потом ко мне пошли – в сарае там было у меня немного. Выпили ещё, посидели, он мне и говорит: знаешь, мол, когда и почему баба хвостом крутит? «Отож, – говорю. – Оттого и крутит, что с хвостом. Все они бесоватые!» А он мне: «Дурак ты! Я, мол, не про то щас. Я про то, что до одного места ей те дрова давным-давно и чердак худой. А вот место то самое чешется… Вот я об чём!» И вдруг в рёв – прям как запойный. Наземь плюхнулся, орёт: «Не могу больше! Ой, не могу!» Я чуть прям не протрезвел с непоняток. И бросать боязно – не повесился бы. А то у нас в том годе, помню… Да и хер с ним! Тот вовсе шибанутый был. А кум-то мой – мужик. За ним отродясь дурости такой не водилось. В общем, он блажит, а я как обухом по голове. И тут, бац! Дошло до меня! «Ты что ж, – говорю, – курва, мать твою так перетак! Бабу, что ль, обходить не смог?» А тот пуще в рёв – думал, щас вся деревня сбежится. Насилу угомонил.