День второй. Твердь посреди.
— Театр был полон! Представь себе, даже на самых последних рядах ни одного свободного места. Конечно, ведь это классика! Одна из лучших, считаю, комедий Менандра!
— Квинт… то есть Филолог… а комедия эта — она вообще о чем?
Квинт Мутиллий не любил своего первого имени. Ну и что с того, что ты у родителей родился по счету пятым? Что же, так до смерти и носить на себе порядковый номер — Квинт? Он с гордостью называл пусть и не особенно знатное, но древнее имя местного венетского[26] рода Мутиллиев. Но по-настоящему польстить ему можно было только его прозвищем — Филолог — которое он, как поговаривают, дал себе сам. Он и был филологом — любословом, но, в конце концов, присваивать себе такое звание немного нескромно.
Квинт, пятый родившийся — вовсе не значит пятый выживший. Старшая сестра, вторая по счету, давно была замужем, остальных унесли детские болезни или «общая телесная слабость», как называли это врачи. Врач — от слова «врать». Фортуна[27], судьба, рок, участь — вот что решало. И если судьбе оказалось угодно, чтобы пятый и последний стал наследником богатств престарелого отца и хранителем старческого покоя матери, — кто такой Квинт, чтобы сопротивляться ее велениям?
Да, он признавал, что не ко всем судьба была так благосклонна, далеко не ко всем, начиная с его собственных братьев и той сестренки, что не прожила и года. Хотя как рассудить… кто знает, что ждало бы ее во взрослости? Может быть, Мойры из милосердия оборвали эту ниточку, пока она была короткой и счастливой? Клото, Лахеса, Атропа — имена самих Мойр завораживали, он представлял себе трех старух, или, скорее, женщин цветущего возраста и их диалоги…
— Что-то не нравится мне вот это пятнышко на нити. Нечистая попалась шерсть. Негладкая.
— А ты оборви!
— Нешто не жалко?
— Да ладно, у тебя их вон сколько.
И ласковый полупрозрачный палец наматывает всего одно колечко (на годик жизни!), а другая рука совершает краткий рывок — и плакальщицы приходят в дом Мутиллиев, и приносятся игрушки на алтарь богини Белесты, которую одни считают женской ипостасью Белена[28], а другие рассказывают иное…
Так представлял он это себе, размышляя о тех трех детях, которых не застал, которые для родителей навсегда остались малышами, и он их быстро обогнал в росте. Про себя он был уверен: всё будет в порядке, здоровьем он отличался отменным. Расспрашивал о тех троих сестру, старше его на целых десять лет…Но сестра ничего не могла сообщить путного, разве что про пеленки, погремушки, первые слова и шаги, про вялое жаркое тельце на постели, про жертвы богам и плату врачам, и снова про плакальщиц, алтари и возлияния…
Тайны мира открывали свитки. Ничего не менялось в мире с тех пор, как он был вызван к бытию — когда и кем, мнения расходились, — и всё было сказано древними мудрецами. И как сказано, как выражено в камне и красках, а превыше всего — в слове! Да взойти хотя бы к колоннаде Парфенона, взглянуть на мраморное совершенство Праксителя, прочесть пару строк Еврипида[29] — и всё остальное покажется замаранными пеленками, сломанными погремушками, листиками и прочим сором, прилипшим к вечно вращающемуся колесу Фортуны…
Когда-то она вознесла ввысь великолепие Эллады, потом могущество Рима — а собственный его венетский род держит пока внизу, в сырых и скучных адриатических лагунах, но настанет, он уверен, и время Венеции — земли его предков, и никто еще не знает, чем удивит она мир. А наверху всяко лучше, чем внизу. И как Квинт выбрал себе имя Филолог, так выбрал в удел гражданство Рима и словесность Эллады, ибо не было ничего сильнее и прекраснее на свете.
С Мутиллием (про себя он называл его так) Феликс подружился давно, еще в отрочестве, когда совершал обязательное для отпрыска знатного римского рода путешествие, а вернее сказать, паломничество по Элладе. Много кого перевидал он на коринфских улицах и афинских площадях, но мысль встретить рассвет на мысе Сунион, восточной оконечности Аттики — такое не каждому придет в голову.
Из придорожной гостиницы он выскользнул глухой ночью, не стал будить раба-педагога, своего верного наставника и охранника, чувствуя себя достаточно взрослым в пятнадцать лет для такого приключения. Поселок спал, еще не кричали петухи и даже собаки за ночь устали перелаиваться. И только ближе к храму Посейдона стражник с колотушкой внимательно посмотрел на дерзкого юнца, но пробормотал только «ходют и ходют тут…» — что было совершенной неправдой. Никого не было видно в глухую ночную пору на дороге к храму.
[26]
[29]