Выбрать главу

«Вот, — сказал нам их начальник, — выбор простой. Вы приносите жертву и сразу садитесь за угощение, места хватит всем. По этому случаю наверняка найдется и в вашем сельце, чем закусить, что выпить, а мы сами, при вашем участии, принесем в жертву хорошую, откормленную свинью во имя Юпитера Капитолийского и во славу Цезаря Адриана. Разделаем тушу, часть на алтарь, остальное на стол, насытитесь до отвала. Или — тут он показал на инструменты кузнеца, на разожженную жаровню, — разделывать будут вас самих. Выбор за вами, а места, повторюсь, хватит всем».

Феликс молчал, пытаясь представить себе весенний вечер, долину среди гор, орудия пыток и толпу простых крестьян, среди которых он не мог оказаться уже просто потому, что родился в совсем другой семье… Как это несправедливо!

— И тут защелкал, залился не ко времени соловей. Он звал подругу, а может, знакомился с соседями… Но мы были уверены — это он для нас, это нам привет передает соловьиное горлышко, малая живая душа. Мол, всё это ненадолго, а потом — золотое горлышко вечности проглотит, как росинку, наши души — и не будет уже ни боли, ни печали.

Этим бы, пожалуй, начать со слабых, с самых малых — тогда, глядишь, матери и согласились бы хоть горсть ладана бросить на угли. Да ведь и они не звери, малышей мучить кому же охота, они же воины, привыкли лицом к лицу с мужами… Взяли нашего старшего, пресвитера. Велели: или ладан — или на стол. Он поклонился нам всем в пояс, попрощался и…

Знаешь, я слушала потом только соловья. Только его, и пел он, не умолкая, и очень скоро только и его было слышно — слабое было у нашего старшего сердце, не выдержало. Или милость ему была такая дана…

А потом… они знали, они ведь откуда-то знали, что у него сын в нашем селении, и знали, кто. Был, наверное, донос. Как бы они без доноса сумели… Сын — ему было пятнадцать. Всего пятнадцать. Крепкое, здоровое сердце. Запах горелого тела… и почти не было криков. Почти. Последнее, что он сказал — прохрипел, проронил, что вытолкнуло его горло, пока еще мог он говорить словами — это… Я не смотрела туда, я слушала соловья, я думала о наших горах и реках. О соколе, который парил над долиной, о том, какой будет ночью серп луны, о том, как деревья будут шелестеть на ветру после нас. Как новая трава покроет нынешний ужас.

А потом поняла: ему нужен мой взгляд. Последний. Иначе не уйти спокойно. Я подняла глаза... И он только просипел: «мама, мне не больно». Всегда был такой: упадет, расшибет до крови коленку, потрет и дальше бежит… Вот и вся история. Вот и всё. Тело его там, под камнями, душа его… мне чудится, хоть и не так написано, что в соловьином посвисте говорит он мне про боль и смерть, которых больше нет. Миновало столько вёсен, столько поколений соловьев сменилось, а песня та же, и всегда это новая песня…

Феликс боялся взглянуть ей в лицо — судя по ровному, бесслезному голосу, оно было страшным.

— А еще… ты же хочешь знать, наверное, почему я осталась жива, почему мы все вообще остались тогда живы? Я и сама хотела бы это понять. А было вот что, мне потом рассказали, я уже ничего не слышала больше, даже соловья, кроме этого «не больно», не видела, кроме его глаз, не помнила себя дня три или четыре… Когда он… когда с ним всё, то… там был воин один со шрамом через все лицо, еще хуже, чем у меня. Такой, знаешь, матерый волк, видно, с варварами сходился не раз грудь в грудь… Он, говорили мне, снял тогда спокойно свой шлем, положил на траву, меч отстегнул, тоже положил, и ровно так сказал: «я — христианин». Он признал себя побежденным. Они это умеют, лучшие из них.

И всё, они ушли. Этот их главный дал приказ, и… Собрали эти свои алтари, статуи, вернули кузнецу инструмент, подобрали с травы меч и шлем — и ушли строем, тотчас, на ночь глядя. Небывалое… он, наверное, боялся, что они все у него взбунтуются. Я даже не знаю, что дальше было с тем воином. И не вернулись — ну, до тех пор, пока я сама не ушла. Дней через десять наши отправили сюда, к епископу, нового пресвитера, как они его называли. А я… я хоть в Аквилею, хоть в сады Гесперид[61], только бы не видеть…

Муж и сын — они там, и на небе они, и в соловьином каждом посвисте. И доченька, но она еще прежде, она от болезни. Живые души. А я здесь. Жду чего-то… И не хочу об этом говорить. Но тебе надо, наверно, знать, раз ты спросил. Давно меня об этом не расспрашивали.

Слов у Феликса не было. Были объятия — давние, детские объятия: с разбегу прижаться к маме, замереть, стать единым целым, отдать все свои смешные обиды. Объятия, которых никогда уже не будет с его собственной матерью. И уже никогда, никогда он никому не скажет: «надо мной посмеялись, меня оскорбили». Господи, ты это видишь?

вернуться

[61]

Сады Гесперид — одна из самых удаленных областей мира в др.-греч. мифологии.