И шагнул, шагнул с Дарами в уют чужого дома, от суетной улицы, от серого дождя.
— Мир тебе, Паулина!
Ее лицо хранило… да нет, оно было просто красивым. Даже со шрамом (след гонений за веру, не иначе!), даже в обрамлении седых и неубранных волос — а точнее, именно со шрамом, с сединой, со всеми признаками старости, которую она не собиралась прятать. И только глаза словно подернулись легкой пеленой, отстраняясь от аквилейской изящной суеты.
— И тебе мир…
— Феликс. Мое имя Феликс. Тебя приветствует община верных града Аквилеи и посылает тебе, по воле епископа Константа, святые Дары, чтобы и ты приняла сегодня участие в трапезе Господней.
Он не спросил ее, в чем причина ее неприхода, как следовало по указанию Константа. Если кто пропустил собрание по собственной суетности и лености, Дары — не для них.
— Благодарю… — она как будто растерялась, — я…
Он потупил взгляд. Добродетельная жена сознает свою недостойность, не торопится приступить к таинствам…
— Я уже позавтракала, друг мой Феликс. Сама. Я…
С тех пор, как собрания перенесли на утро, они собирались, разумеется, натощак —утренняя трапеза в доме Константа и была их праздничным завтраком. И это было правильно и верно, чтобы Плоть и Кровь стали первым, что вкусит человек в день Господень, прежде прочих, земных яств.
— Тогда… съешь их завтра утром, натощак!
Не рассердится ли она на его дерзость?
— Благодарю, — улыбнулась она, словно ребенку, — так и сделаю. Но тебе придется снова зайти завтра, забрать сосуд. Не пускать же его в обычный оборот после… Ты сможешь?
— Мне нетрудно, — улыбнулся он, — я же богатый бездельник. И заодно… я бы хотел поговорить с тобой.
Пожалуй, и сам себе он не признавался, что потому и вызвался отнести ей Дары. Женщина в годах, с опытом страдания — она поймет то, что робел он высказать собратьям по вере и что вовсе немыслимо было бы обсуждать с матерью.
— Проходи, — она улыбнулась, — присядем, поговорим сейчас. А впрочем, помоги мне сначала доразвесить белье. Подержи корзину.
Она! Стирала! Вместо собрания — она занялась стиркой! В праздничный день! А может быть, она испытывает его?
— Я не привык посвящать этот день труду… Но если ты настаиваешь…
— Феликс, милый Феликс… а я не привыкла выбирать дни, не удавалось мне этого прежде. Говорят, нужно творить добро. Мой добрый хозяин… Филоксен — кто же ему постирает? Только я. И ты вот поможешь теперь, если хочешь, конечно.
Да. А на него всю жизнь трудились рабы. Чтобы обеспечить ему покой Господнего дня — рабы, презираемые язычники, поднимались до света, стирали ему белье, мололи муку, пекли хлеба и сами ложились несытыми, в густой темноте… Это урок смирения. Как тонко и деликатно она указала ему!
Он держал корзину, она не торопясь расправляла чужой хитон, а из двух соседних ниш небогатого дома смотрели на них Кровь и Плоть Спасителя — и лары, домашние божки Зеновия-Филоксена. Как необычно сложилось всё в этот день!
— Вот и закончили, — улыбнулась она, — присядем? Хочешь подогретого вина… впрочем, не знаю даже, осталось ли у нас вино. Но точно могу заварить пряной травы.
— Просто глоток холодной воды, — попросил он, — в горле пересохло.
— Молодость горяча, — улыбнулась она, — так что я уж потом заварю травы себе и Филоксену. Нас уже не нужно остужать.
Как зорко она глядела ему прямо в сердце! Как тонко и скромно намекала на главное!
— Ты права, — он сглотнул, — меня гложет огонь тайной страсти. Меня поразила, как сказали бы нечестивцы, стрела Купидона, и хуже всего, что она, моя возлюбленная — она язычница. И я не могу вырвать из себя эту страсть, но и надежды, что она переменит свои взгляды, нет никакой.
— Надежда есть всегда, — она улыбнулась, — просто не всё так выходит, как хочется. И это к лучшему, пожалуй.
Ее дом на другом конце города, — думал Феликс. В это время она обычно лишь просыпается и готовится выйти на улицу узнать новости и размяться. Если сразу от Паулины отправиться к той, есть возможность застать ее, увидеть, возможно, переброситься словом. Ведь в этом нет ничего дурного, не так ли? Вчера он уже почти познакомился с ней…
Из раннего детства она помнила одно: голод. Неотступный, сосущий, то засыпающий на время, когда давали чего-то похлебать, то разгорающийся с такой силой, что она глодала кору деревьев, вылизывала досуха вымытые миски, подбирала пылинки с земляного пола и тянула их в рот — вдруг одна из них окажется крошкой черствого хлеба. Ни одна не оказывалась. К этой памяти она не хотела возвращаться.