И даже когда я узнала, что Скотт подцепил этого типа у «Динго», желание это не прошло.
Они всю ночь ехали вместе в «рено спорт», купленном на первую часть гонорара, полученного Скоттом за «Гэтсби». Когда глаза моего мужа останавливались на фигуре этого лицемерного поклонника (ни секунды не сомневаюсь, что Льюис заранее просчитал маршрут Фицджеральда, чтобы «случайно» встретиться с ним в той дыре), я понимала, что Скотт в восторге, буквально преклоняется перед этим мужественным, спортивным парнем. О! Скотт ведь так хотел стать чемпионом по футболу. В пятнадцать лет он грезил, что его имя попадет на страницы спортивных газет, но никак не в рубрику «Книги» или «Светская хроника», однако в университетской команде, непонятно почему, забраковали его.
Двое мужчин никогда не признаются, что их сблизил физический идеал. Они выдумают множество других слов, таких как «верность», «героизм» или «долг самому себе», — все это так сентиментально.
Я сразу же поняла, что этому нынешнему жир-тресту тогда было нужно только одно: похитить славу у Скотта. Потому в его глазах я оказалась препятствием, помехой, соперницей. Но, чтобы свергнуть Скотта с литературного Олимпа, ему было необходимо оружие, о котором он и не догадывался, ведь наша литература до сих пор пребывает под гнетом условностей. Что это был за фарс! Он насиловал нас своими кровоточащими рассказами. Этот писателишка пытался схватить быка за яйца… но впечатлить этим, равно как и возбудить нас, он не мог. По крайней мере, он даже и не попытался ухватиться за яйца тореро, намного более ценные, чем яйца быка, да еще и спрятанные в чудесные, плотно облегающие, розово-золотистые штаны…
Его взгляд был не просто взглядом. Это было облако мотыльков, слепо летевших в направлении ширинки Скотта. Нет, я не отрицаю. Не выдумываю. Я просто предполагаю.
Он, эта жирная и гордая фея, вкрадчиво шептал Скотту: «Будь мужчиной».
Однажды сквозь приоткрытую дверь я услышала, как этот чокнутый людоед сказал:
— Сдерживай свою жену или она уничтожит тебя.
И Скотт ответил:
— Со своей женой я разберусь сам.
Возвращение в материнский дом
1925
Была ли я в должной мере наказана? Можно сказать, что нет.
…Кошмар возвращается, удушливый кошмар барселонской арены. Мужчины в черном, похожие на участников похоронной процессии; их толстые женщины в черном, вопящие из-под своих соломенных шляпок, словно звери, которых убивают; их гадкие дети, возбужденные видом крови.
Этой крови слишком много. Кажется, что барселонские арены великолепны, я была там, я должна была их запомнить, но мозаика не складывается. Я снова вижу воскресную толпу, надушенную, несколько блесток, рассыпанных по белым рубашкам и черным корсажам. Вновь вижу парад, слышу фанфары и гул; вижу прекрасную лошадь, идущую неторопливой рысью: под своей ярко-красной попоной она кажется почти волшебной, и я вспоминаю, какую боль испытываю за нее, как молюсь за нее; вспоминаю солнце мертвых, освещающее площадь, отражаясь от всего, что сделано с непомерной пышностью (да, эта кричащего цвета попона и черно-зеленые куртки всадников); и справедливости ради надо добавить, что я вспоминаю и черную голову с пеной у ноздрей, рога, втыкающиеся лошади в живот, а затем ее, эту куклу, эту тысячекилограммовую гору мускулов и позолоты, которую бык мотает легко, словно тряпку. Лошадь беззвучно падает: внутренности вываливаются из ее развороченного живота. Передышка, песок становится похожим на кровавое болото. Растерзанная лошадь поднимает вверх свои копыта. Позолоченный металл ее доспехов продолжает слепить зрителей, но он больше не защищает животное, не нужен ему. Возле нас, на скамейках, шумят Могильщики, Женщины в соломенных шляпках крестятся, а их одетые в белое Дети вопят от удовольствия, вдыхая запах горячей крови. И совсем рядом со мной, съежившись, закрыв глаза маленькими ладошками, сидит Патти, которой едва исполнилось четыре. Моя дочь, бросающаяся ко мне. Прячущаяся у меня на груди, зовущая на помощь. Я еле-еле отрываюсь от малышки, вижу ее слезы, вижу, как кровь отхлынула от ее золотистого обожаемого личика. Моя дочь сгибается и дрожит поднимает на отца и Льюиса взгляд раненого зверька и падает прямо с моих рук на ступеньки — в обморок.
В тот день лошадь принесли в жертву для того, чтобы варвары получили свое. Но зрелище на том не закончилось: после бесконечно долгой агонии лошадь увезли на повозке по отвратительно красному песку, и теперь нужно было воздать по заслугам быку-преступнику; но, по крайней мере, он был чистокровным животным. Итак, лошадь ржала и била ногами, ее безумные глаза были вытаращены от ужаса и непонимания, устремленные в небо ноги взывали к голосу рассудка; быку, этому черному преступнику, воткнули между лопаток пику — такую длинную, что она качалась из стороны в сторону и заставляла его сгибать лапы и потом снова подниматься (он опять шел в бой), и когда Толпа на скамейках увидела наконец, как он свалился, сложив оружие, она разразилась воплями Радости. Мужчины расстегнули свои штаны, Женщины начали срывать мантильи и бросились на вонючие Члены, поскольку этот Божий день позволял им спариться, и пока они глотали Тело и Семя, их измученные Дети искали выходы и изобретали сюжеты для новой Бойни, новую долбаную Забаву, — и вся эта толпа сосала, болтала, училась, а лежавший на арене недобитый бык-злодей плакал, как маленький теленок. И никто больше не обратил ни единого взгляда к нему, вестнику гибели, когда-то такому опасному, к нему, которого когда-то звали дьяволом.