А они… их белые категоричные голоса, идущие из белых саванов: «У нее апатия, как вы можете видеть. Замкнулась, больше не отвечает. Кататония сопровождается страхом, возникшим, когда милосердный издатель отказался печатать ее рукописи: длительный уход в состояние абулии и психастении».
В моей груди нет места рыданиям: я так хочу заплакать и проклинаю судьбу, распорядившуюся, чтобы я пережила Скотта. Жить в его тени, остаться в одиночестве и погрузиться во мрак?.. Ужасно! Отвратительно! Великий конец! Мой прекрасный супруг не умер: он мстит и наслаждается триумфом. Он всегда торжествует.
Говорят, мое безумие разделило нас. Я знаю, что все было с точностью до наоборот: наше безумие нас соединило. Это слава разделила нас.
Мне не передадут его дела. Я не стану женой Мавсола.
Иначе говоря… никто не понимает, как мы смогли любить друг друга после его отъезда, как нам удалось пережить эти годы. Скотт уехал, и я забыла про него, а потом уже он забыл меня.
Скотт — человек, искупивший все неудачи отца — он, такой знаменитый: и одновременно сын, отказавшийся от своего отца — такого неудачника!
За все это он дорого заплатил. О муж мой, скажи, что это обман, еще одна моя галлюцинация. Скажи, что ты не умер, но скоро вернешься в новом сверкающем автомобиле, взлетишь вверх по улочке этого тихого городка и что прямо перед входом в дом ты так сильно погудишь — чтобы я услышала, — что этот гудок услышат все; ладно, ты погудишь не так сильно, помягче, чтобы не раздражать мою матушку. Тогда я выйду из бунгало и увижу блестящий спортивный «шутц биркет», зааплодирую, и ты увезешь меня. Минни мы тоже заберем, вместе с занавесками, из-за которых она подглядывает, но не потому, что нам с ней будет весело, отнюдь.
Скотт… Гуфо… мой Скотт… останься со мной. Куда ты ушел? Ты ведь обещал, что мы будем вместе! Самыми красивыми небесными птицами! Я сейчас узна́ю, уточню в Голливуде… Гуфо! Мой Скотт, это я, твой Малыш! Гуф… если ты умер, если только ты действительно умер, я тоже умру.
Я попрошу Патти приехать из Нью-Йорка — уже так поздно, — чтоб она обязательно присутствовала на церемонии… то есть на похоронах… видела твой уход, Гуфо, твой великий уход. Ах, я так хотела бы отправиться с тобой, мой Скотт, моя вечная мечта, мой решительный красавец! Ты не похож на смертного. На синеющий труп, который я увижу.
Ты безоружный принц. Навсегда.
Я буду помнить об этом.
Есть фотография, которую мы сделали на пароходе, плывя из Генуи, помнишь? Патти с прямой спинкой и серьезным личиком крепко держит свой детский чемодан, так, словно она лишь случайно оказалась между нами. Помнишь, Гуф? Помнишь, ты, которого я так безумно любила? Кто теперь помнит нас? Кто? От нашей жизни больше ничего не осталось. Горький прах и золотая пыль — ветер равнин развеет их. Романтичные любовники сгорели в долгом огне.
На этом фото я стою в длинном беличьем пальто, которое ты заказал мне у скорняка на Пятой авеню, — единственную одежду к которой я за всю свою жизнь была привязана и которую ты умолял меня выкинуть, когда она слишком истрепалась. Вопреки тому что я говорила или писала, мода никогда не интересовала меня, я тосковала бесконечными часами на ужинах в компании кутюрье, на Манхэттене так же, как и в Париже. Их наряды ставили меня в трудное положение. Я все еще скучаю по моим детским шортам, хлопчатобумажной рубашке и легким сандалиям.
Что, если всю жизнь я ошибалась? Что, если моя идиотская гордость стала причиной поражения?
Уже два дня этот вопрос неотступно преследует меня.
Верните мне
Я еще даже не успела привыкнуть к мысли о смерти Скотта, а другая беда уже постучалась в дверь.
Прошлой ночью тетушка Джулия умерла во сне. Это известие принес нам ее внук, пробежавший шесть или семь миль, чтобы рассказать нам о случившемся, нам первым. Мама сразу же исчезла и появилась с конвертом, в котором были деньги на похороны. Этот жест выглядел столь мерзким: она даже ни о чем не спросила мальчика, не обняла его, не сказала ни слова соболезнования: оттого, что она сразу бросилась к своим закромам, мне стало стыдно. Деньги. Деньги извинят то, что она не впустила этого мальчика в дом, оставила его снаружи, у входа, по ту сторону москитной сетки, которая словно означала некую невидимую, символичную грань между нами и ими.
Тетушка Джулия ушла, а я-то рассчитывала умереть у нее в объятиях, как прежде убаюкиваемая исходящим от нянюшки запахом тубероз, корицы и пряников. От нее всегда немного пахло кухней. Воскресной едой, жареным, карамелизованной кукурузой, сладким картофелем. Ее кожа была сладкой. Под чистым накрахмаленным воротничком она прятала свою волшебную броню, казавшуюся мне непробиваемой.