Повитухи старались заставить меня лежать, а когда боли становились особенно сильными, позволяли подтягиваться, ухватившись за натянутую над кроватью веревку. Один раз я даже потеряла сознание от боли, и повитухи дали мне выпить какой-то хмельной напиток; в результате у меня закружилась голова, меня затошнило, но те страшные тиски, что продолжали сжимать мой живот, вгрызаться в него и разрывать меня на части, так никуда и не исчезли. Мучения эти продолжались много часов, с рассвета до темноты, а потом я услышала, как повитухи бормочут друг другу, что больно уж долго ребеночек не появляется на свет, что роды, видимо, все-таки преждевременные, что теперь, по словам одной из них, им придется подбрасывать меня на одеяле, заставляя ребеночка выйти.
— Что? Как это подбрасывать? — пробормотала я сквозь стиснутые зубы.
Я была настолько оглушена болью, что не сразу поняла, зачем они помогают мне сползти с постели на одеяло, расстеленное на полу. Я надеялась лишь, что им удастся хоть как-то облегчить мои невыносимые страдания, заставлявшие меня орать так, что перехватывало дыхание. В общем, я покорилась, повитухи уложили меня на одеяло, потом позвали служанок и вшестером приподняли одеяло, так что я повисла в воздухе, точно мешок картошки, и стали с силой встряхивать. Я то взлетала вверх, то снова падала на одеяло. Я уже упоминала, что в свои тринадцать лет была довольно мелкой и легкой, и эта ужасная процедура не составила для них особого труда. При каждом взлете и падении у меня болезненно замирало сердце, затем все мое тело вновь охватывала страшная боль, но они продолжали трясти меня, иной раз не останавливаясь и десять раз подряд; я громко кричала, умоляя их прекратить это мучение. Наконец они закончили, снова взгромоздили меня на кровать и уставились на меня с таким видом, словно ожидали, что я немедленно и самым существенным образом «исправлюсь». А я, свесившись с края кровати, лишь плакала от бессилия, давясь неудержимой рвотой.
Потом на несколько благословенных мгновений все вдруг прекратилось, я притихла и лежала совершенно спокойно, надеясь, что самое страшное уже позади; глаза мои были прикрыты от усталости. И вдруг во внезапно наступившей тишине я отчетливо услышала, как моя гувернантка говорит повитухам: «Вы что, не поняли? Вам было приказано в первую очередь спасать не ее, а ребенка! Особенно если это мальчик».
Я пришла в немыслимую ярость при одной лишь мысли о том, что Джаспер разрешил моей гувернантке и повитухам дать мне умереть, но велел спасти его племянника, если придется делать подобный выбор. Злобно сплюнув на пол, я, как мне показалось, завопила:
— Ну и кто это посмел отдать подобный приказ? Я леди Маргарита Бофор, наследница дома Ланкастеров!
На самом деле мой голос был столь слаб, что никто меня даже не услышал; ни одна из них не обернулась на мой «вопль».
— Оно, конечно, верно, — закивала головой Нан, — но маленькой госпоже и так нелегко пришлось…
— Это приказ ее матери, — отрезала гувернантка.
Мне сразу же расхотелось разбираться с повитухами. Значит, эти женщины не виноваты? Значит, это моя мать, моя родная мать распорядилась передать гувернанткам, чтобы они в случае крайней опасности спасали ребенка, а не меня?
— Бедная девочка. Бедная, бедная малютка, — пробормотала Нан.
Сначала я решила, что она имеет в виду ребенка, что на свет все-таки появилась девочка, но потом догадалась: речь идет обо мне, тринадцатилетней девочке, чья мать дала бы ей умереть, только бы она родила сына, наследника знатного семейства.
Двое суток младенец с огромным трудом, мучительно выбирался из моего чрева наружу, однако я не умерла, хотя в течение многих часов и молила Бога послать мне смерть и избавить от этих невыносимых страданий. Сына мне показали, когда я, истерзанная болью, уже засыпала; у него были каштановые волосы и прелестные крошечные ручки. Я потянулась к нему, хотела его хотя бы коснуться, но то хмельное снадобье, которым меня снова напоили, и пережитые муки совершенно лишили меня сил; усталость навалилась тяжкой волной, все потемнело перед глазами, и я лишилась чувств.
Когда я очнулась, было уже утро; одна ставня на окне была приоткрыта, и желтое зимнее солнце просвечивало сквозь желтоватые оконные стекла; в комнате было очень тепло, в камине жарко горел огонь. Ребенок лежал в колыбельке, крепко привязанный к специальной дощечке. Когда кормилица подала мне его, я даже тельца его толком нащупать не смогла, так туго бедного малыша стянули свивальником с головы до ног. Кормилица пояснила, что младенца полагается привязывать к дощечке, чтобы он не мог двигать ни ручками, ни ножками, чтобы его головка лежала совершенно неподвижно; это, по ее словам, необходимо, для правильного развития его маленьких косточек, для формирования прямых и крепких ножек и ручек. Кормилица сказала, что увидеть своего сына целиком, голенького, я смогу только в полдень, когда его станут перепеленывать, и пока я лишь немного подержала его, спящего, на руках, словно неподвижную куклу. Свивальник туго обхватывал его голову и шею, позволяя шее оставаться прямой, и завершался небольшим узлом на темечке. За этот узел женщины из бедных семей порой подвешивают своих туго спеленатых младенцев к потолочной балке, когда заняты готовкой или иной домашней работой. Впрочем, моего мальчика, наследника дома Ланкастеров, никто к балке подвешивать не собирался; я понимала, что над ним будут хлопотать многочисленные няньки и кормилицы.