Роза изящно повела своим маленьким беличьим плечиком и ответила:
— Не знаю. Она просто кто-то. Никто. Она выглядела такой печальной и одинокой. И взгляд у нее был… потерянный, понимаешь? Она дрожала, когда я повязывала ей платок. Даже не могла произнести «спасибо».
— Так неблагодарно.
Роза покачала головой:
— Скорее всего, она забыла, что к ней могут хорошо относиться, что есть еще то, за что благодарят. И она не пожилая. Она могла бы быть моей матерью или твоей. Послушай, Элла, разве тебе не хотелось бы, чтобы кто-то где-то заботился о твоих близких?
Эти слова заставили меня замолчать.
Ту женщину мы больше не видели.
Мне очень нравилось прятаться от мира в мастерской. Внутри нее был свой маленький мир, сжавшийся до размеров тысячи строчек. Я склонилась над работой так, что почувствовала, как на спине выпирают позвонки — я так похудела, что чувствовала, как они трутся о грубую мешковину полосатой робы. Иголку воткнуть, иголку вытащить, нитку протянуть. А дальше следующий стежок, и еще один, и еще. Так я и надеялась дожить до конца войны. Тогда я открою свое ателье модной одежды и больше никогда не увижу безобразных вещей.
Однажды мы открыли окна в мастерской, один раз, в начале лета, в надежде впустить свежий воздух. У нас потели ладони, куски ткани бугрились, швейные машинки к полудню раскалялись так, что за них невозможно было взяться. На мундире стоящей в дальнем углу надзирательницы темнели пятна пота.
Лягушка Франсин подошла к окнам. Они были так высоко, что никто не мог ни выглянуть в них из мастерской, ни заглянуть снаружи. Деревянные оконные рамы покоробились от жары. Подтянувшись, Франсин ударила ладонью нижний край рамы, и она открылась. Остальные долго сопротивлялись, но наконец поддались, и в окнах показалось чистое небо.
Все девушки, как по команде, повернулись к окнам, закрыли глаза и открыли рты.
— Так и подмывает выбежать на улицу и расстегнуть все пуговки, какие только можно, — пробормотала Роза.
Открыв окна, мы ждали прохлады, но она не приходила. Вместо нее повалила пыль. После долгой засухи вся грязь в Биркенау высохла, потрескалась и превратилась в желто-коричневый порошок, который поднимался вихрями от любого, даже самого слабенького, ветерка. И очень скоро все подоконники у нас покрылись слоем этой пыли.
— Лучше закрой их обратно, — сказала я Франсин, — ткани могут испачкаться. Ты же сама понимаешь.
— Да мне наплевать на эти тряпки. Я хочу дышать.
И она выпрямилась во весь рост, но все еще не доставала и сердито посмотрела на меня. Я тоже посмотрела на нее в ответ, сжимая кулаки.
Не знаю, право, чем бы это закончилось, если бы не внезапный собачий лай с улицы и выстрелы. Франсин вздрогнула и быстро закрыла окна.
Я ненавидела момент, когда нужно было сдавать инструменты. «Булавки!» — приказывала Марта, и мы сворачивали работу, чтобы выйти за дверь мастерской и влиться в стада зебр, снующих по унылым улицам Биркенау.
Улицы были прямыми линиями, вдоль которых до самого горизонта тянулись ряды бараков — блоки. Там, где заканчивались бараки, начиналась колючая проволока. У блоков сидели… лежали от истощения полосатые. Некоторые походили на привидения, их тела напоминали догорающие угольки.
После работы я потянула Розу сквозь толпу занимать лучшее место в очереди за супом. Если встать слишком близко к началу очереди, получишь только соленую водичку. Окажешься слишком близко к концу — получишь горелые поскребки со дна кастрюли или еще хуже — ничего. Так что лучше стоять в середине. Здесь даже может попасться немного картофельной шелухи.
Моя бабушка варит такой густой суп, что в нем стоит ложка. Однажды дедушка даже взял нарочно нож и вилку и притворился, что будет резать суп на кусочки.
Мне хотелось надеяться, что дедушка освоился с походами в магазин и следит за тем, чтобы бабушка нормально питалась. Прошлой весной она чувствовала себя не очень хорошо. Может быть, сейчас ей лучше. А долго сидеть без дела она не может. Значит, вскоре ей надоест неумелая стряпня деда, она улизнет из постели прямо на кухню. Шлепнет там дедушку пару раз половником, назовет старым дураком и примется за работу. «Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на болезни», — любит повторять она.
А летом у нас вообще не было ужина. Но порции настолько мизерные, что одной больше, одной меньше — какая разница? Большая! Это было мучительно. Есть хотелось так, что я едва сдерживалась, чтобы не начать жевать ткань, чтобы хоть что-то положить в рот.