Струилась кровь… Ночь в ранах истекала,
поила лужи утренней зари…
В текучей дымке над большим вокзалом
торжественно аэро воспарил.
Прошли победно стройные колонны,
ревели глотки медных труб им вслед.
Суровый город тюрем, тоски и стона
стал красным штабом солнечных побед.
На площадях, где женщин истязали, –
знамена, речи, слезы и экстаз…
О славен миг, когда благословляли
на новый подвиг бурно толпы нас!
Царицын, январь 20 г.
Он не тот
Елейный поп сплеча трезвонит литургию;
в заученых мелодиях – мольбы
за человечество, весь мир, Россию.
Храм заковал вас в летаргию,
религии рабы.
Кому ты молишься, безумный, в этом храме,
где рдян, как кровь орнамент позолот?
К кому пришел с мольбою и слезами?
Чей лик ты увенчал цветами?
Безумец! Он не тот.
Иди! Он там, откуда армии в онучах
под барабанный марш в туман ушли,
где клочит блузы пулемет трескучий,
где пахарь плугом в полдень жгучий
взрывает грудь земли.
Александров. 1919 г.
Лезгинка
Зурны, пойте! Бубны, бейте!
Что утрачено – не жаль.
Вихрем радости развейте
сердца жгучую печаль.
Обожжем мы жизнь багрянцем;
будет подвигом наш грех;
вдохновленно с хмелем танца
звонко сплавим первый смех.
Жизнь – то резкое паденье,
то шальной и буйный взлет;
только в этой жуткой смене
сердце радостно живет.
Бубны, бейте! Зурны, пойте!
Нам не жаль былых утрат.
В молодой экстаз раскройте
повитой печалью взгляд.
Владикавказ.
1920 г.
Кузница в лесу
Ладя горны
и задорно
день-деньской
по наковальне
гулко молотом
стуча,
двое черных
и проворных
кузнецов
под звон хрустальный
рубят золото
сплеча.
Хмеля-море,
лишь бы спорить.
Знают ясно:
–радость жизни
вся вот в этих
парах рук…
Вьюга ало
в фартук брыжжет,
молот властный
по металлу
мерно метит
«тук-да-тук».
И до гроба
будут оба,
без конца
друг с другом споря,
песней вторить
молотку,
а кукушка
на опушке
кузнецам
скукует в руку
злую скуку
и тоску.
Пляшет солнце
у оконца:
куй, кузнец,
покуда молод,
бой сердец –
вот этот стук;
счет кукушка
на опушке
подведет,
и звонкий молот
упадет
из цепких рук.
Волчий-Скит. 1920 г.
Теплынь
Лохмы изб таят мечту о хлебе;
грезит деревенька после стужи;
долго плещется шафранный лебедь
за плетнем в крапленной синью луже.
Тыча в лапоть новенькое лыко,
туго ловит дед с заполья зык, –
только видит, как корявым ликом
улыбается ему сосед – мужик.
Дед пойдет проселочной дорогой
раскидать червонцы по овражку,
мол, смотри: у самого то много-ль
а душа с сермягой нараспашку.
Щедрый по весне – он скуп все лето:
жизнь свою зажмет в ладонь гумна;
не поверит сизый дед, что где-то
жатву ждет гражданская война.
Вздыбят ветры злачное всколосье,
выткут небо огневые вспыхи,
а у изб, зарывшихся в откосе,
думы будут ласковы и тихи.
Волчий-Скит. 1920 г.
Хризантемы на баррикадах
Вы – тона жемчужной сочной акварели.
Нанизать любили фраз напевных нить,
до поры шутить вы, ярко лгать умели,
но влюбленность сердца не умели скрыть.
Бальный ветер вертит крылья мельниц вздора,
и крикливо блещет ваш салонный стиль, –
целый день скучать вам дома за ликером,
ночью на бульваре танцевать кадриль,
а потом жеманно только мне признаться
в полутемной нише узкого окна:
– «Миленький, люблю я. Хочешь целоваться?
Жаль, что хризантем нет, да еще – вина?.»
Бросьте, не ломайтесь! Вы уж опоздали
с лаской, надушенной «вэра виолет»…
Там, на баррикадах, в девушку из стали
в первый раз влюбился юноша-поэт.
Полюбил не томность и не шелк печали
резко подведенных васильковых глаз,
а вот страсть призыва, те глаза, что звали
к схваткам, к баррикадам и к восстаньям нас;