Иван Якуня наклонился к земле, потрогал ее ладонью. Под руку попал ему круглый камушек. Он поднял его, нашел еще восемь камушков и, забрав их в пригоршню, осторожно кинул на крыльцо. Ударившись об истоптанные грязные доски, камушки покатились без всякого порядка. Тогда Якуня снова собрал их в ладонь и кинул еще более осторожно. Камушки легли группками: в одном месте по два, в другом — по три и четыре.
— Ворожишь, что ли? — спросил его Бубенцов.
— Охота узнать, будет ли удача Белошаньгину? Да вот не выпадает, наит. На удачу надо, чтобы кругом по трое ложились.
— А ты кидай еще. Либо дай-ко, я кину. У меня рука легше. Беспременно должна выпасть удача.
— Камушками наверно не сворожить. Надо бы где-то достать бобы. На бобах ворожба без сумления, да еще, наит, ежели на столешнице кинуть.
— Лучше ворожить ячменным зерном, — авторитетно возразил Фома Бубенцов. — Я при надобности завсегда ячменным зерном кидаю, особливо ежели надо узнать, в коей день в борозду выходить, в коей день семена в землю класть. Помогает хорошо. Без осечки. Вот только на погоду энто зерно не берет.
— Теперича, наит, ячменя не найдешь. Давай уж лучше еще кинем камушками.
Но камушки были грубые, с острыми краями, и когда их кидали на пол, то они не катились, а цеплялись за дерево. Наконец терпение у Якуни лопнуло, он выбросил их и принес с берега озера обточенные водой, похожие на горох гальки.
Прошел час. Улица наполнилась солнечным светом. Откуда-то потянуло запахом свежеиспеченных шанег. Ничего на свете нет приятнее этого запаха, особенно поутру, на пустой желудок. Поэтому Бубенцов и Якуня прекратили ворожбу, потянули носами и тоскливо переглянулись.
— Это наверно у Прокопия Юдина шаньги жрут! — сердито пробормотал про себя Бубенцов, отворачиваясь и сплевывая в сторону, словно отгоняя соблазн. — Небось, ни муки, ни масла не жалко. Каждое утро пекут, язви их, прямо-таки спасу нет, шибко духовито.
Якуня ничего не сказал, но по его глазам было видно, как мучительна для него чужая сытость. Дома ждал его в лучшем случае черствый калач, испеченный наполовину с отрубями, и похлебка, еле забеленная молоком.
В этот момент из переулка появился изрядно выпивший делопроизводитель сельского совета Семен Гагулькин, по прозвищу Мексикант. Его долговязая, поджарая, как у гончей собаки, фигура сразу отвлекла мужиков от раздражающего запаха шанег, и они оба захохотали.
Мексикант, держась правой рукой за штаны, вел сам себя к своему двору и сам себя наставлял:
— Иди, иди, Семка, домой. Никуда больше не заходи. Хватит тебе самогонку лакать. Иди, Семка, выспись. А то придешь в совет выпимши, так он тебе, Федот Еремеев, хвост наломает… Уж он наломает!
Фома Бубенцов снова помрачнел и со злостью сказал:
— Опять Семка с кулаков оброк собирал. Купили они его подлую душу. Ходют слухи, будто он по кулацким хозяйствам в поселенной книге подтирки делает, а еще хуже того, кое-кому подложные бумажки выдает, чтобы хлеб в казенный амбар не везти.
— Спорченный мужик! — по-своему определил Иван Якуня. — До грамоты дошел, а толку, наит, от него ни на грош! У него и в трезвом-то состоянии настоящего разговору нет. Свихнутый, что ли? Лошадь называет мустангом, пастуха Саньку — ковбоем. Все, наит, слова какие-то мудреные, не наши. Право, что Мексикант! Вот его, наит, богатые мужики и ловят на удочку. По дурости за самогонку он им чего хочешь сработает. Давно бы пора его из совета турнуть!
— У него почерк хороший, да и наторел он бумаги строчить, вот потому Федот и держит его, а то бы давно турнул.
Когда Гагулькин прошел, на сельсоветском крыльце наступило молчание. Время тянулось медленно, очень томительно. Возвращаться домой Ивану Якуне не хотелось, хотя все сильней сосало под ложечкой. Желание дождаться и узнать, с чем вернется Белошаньгин из Калмацкого, было сильнее. Росла надежда на помощь. Уже представлялась пара сытых коней, таких же вороных, как племенной жеребец Максима Большова, и новый сабан с зеркальным лемехом. Воочию виделось, как выводит он, Якуня, упряжку на свое поле возле Чайного озерка, как закладывает первую борозду и идет босыми ногами по теплой пахучей земле, поднятой сабаном. Даже грачи виделись: смолистые, мирные. Они ходили по вспаханной черной земле, радуясь обилию пищи и оглашая округу неумолчным карканьем. Чтобы не отгонять эти видения, Иван Якуня привалился головой к перилам крыльца и поглубже надвинул на лоб шапку.