— Его побоялся, а советскую власть обманул. Июда ты! Натуральный июда! — с презрением сказал Федот Еремеев. — Посмотрел бы на себя со стороны: до чего в холуях дослужился? На мужика-то не похож! Провонял вином, как старый козел. Дворишко весь развалился, вроде беднее тебя никого нет во всей Октюбе. И чего ревешь-то? Прошлый раз, когда я тебя по добру спрашивал, дурачком прикинулся, а теперич слезу пускаешь! Где аппарат припрятан, в яме, что ли?
— В яме, возле болотца, — уныло подтвердил Горбунов.
— На виду?
— Не-е, скрыта яма-то! Ход под копешкой прошлогоднего сена.
— Небось, сам и копал?
— Коли нанялся, то куда денешься? Пришлось копать самому. Землю ведром в болотце относил. У Максима Ерофеевича только и дела-то было: приехать посмотреть.
Горбунов подробно объяснил, где и как найти яму со спрятанным в нее самогонным аппаратом, и перечислил всех первоулочных хозяев, которым по приказанию Большова гнал самогон. Затем вытащил из кармана зипуна палочку с зарубками. По неграмотности он вел на этой палочке учет изготовленного и сданного хозяину вина. Всего набралось двенадцать зарубок, что означало двенадцать двухведерных лагунов.
Слушая признания Егора Горбунова, Павел Иванович, в отличие от Еремеева, держал себя спокойно. Еще каких-нибудь три часа тому назад попадись Горбунов там, в загородке, не пощадил бы он его. За все бы рассчитался: за Саньку, за самогон, за укрытие кулацкого зерна, а главное за предательство, потому что нет хуже врага, чем предатель. Но сейчас… Шевельнулось даже нечто вроде жалости к этому подлецу. Подумал: «Все ж таки хоть и худой мужичишко, а человек. Стало быть, и за него мы тоже в ответе. Вот Большов воспользовался его темнотой, безграмотностью, слабым характером. И сцапал! А мы не дошли до этого человечишка, заслонили другие заботы. Это правда, хлеб теперича для нас главная забота. И пары, и предстоящая молотьба — тоже заботы. Все же, о человеке надо было не забывать».
Но когда Егор Горбунов начал просить прощения, сказал:
— Не будет тебе скидок, Егор! Поставим тебя перед обществом в один ряд с Большовым и Юдиным. Что общество решит, то и будет. А я первый стану голосовать: долой вас из Октюбы!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Жаркое солнце быстро высушило все следы ночного дождя. По дороге уже завихрялась пыль, сухой ветер поднимал от прясел сметенный туда мусор.
Решение пришло неотвратимо, сразу, как только Большов подошел к своему двору.
У ворот дожидалась жена Горбунова. По ее виду он понял все.
— Забрали, что ли, Егорку?
— Ох, увели его в совет, Максим Ерофеевич! — с горькой безнадежностью подтвердила баба. — Должно, пропадет он теперича. Ведь и хлеб-то нашли!
— А-а! — Он рванул на себе ворот рубахи, и баба, испугавшись, отшатнулась.
— Максим Ерофеевич! Что же теперича?..
— Убирайся отсюдова! Что, что!.. А я знаю, поди-ко? Иди в совет и там узнавай! Сволочи, не могли уж как следует зерно укрыть! Вам лишь доверься!
И, оттолкнув ее в сторону, прошел в ворота.
Не заходя в дом, крикнул, чтобы вынесли ему ковш холодного квасу, жадно выпил его. Вытер рукавом выступившую на лбу испарину. Во дворе было пусто: даже куры от жары спрятались под навес. В конюшне, почуяв хозяина, бил копытами жеребец.
Большов тяжело вздохнул, отряхнул с шаровар пыль и уже ни о чем не думая, кроме гвоздем засевшего в голове решения, пошел уздать жеребца.
Степанида, увидев в окно, что муж собирается ехать, вышла на крыльцо, сделала ему земной поклон, смиренно спросила:
— Батюшко, Максим Ерофеевич, как прикажешь со столом быть: убрать еду либо ждать, когда возвернешься?
Под глазами у Степаниды после утренних побоев большие темные пятна, сама она, согнутая в дугу перед мужем, схожа с заморенной, старой собакой:
— Не сдохнешь не жрамши! Дождешься! — не оборачиваясь, прорычал он. — Иди, открой большие ворота? И смотри у меня: коли из совета спрашивать станут, меня дома нет! Гостей на праздник тоже не будет: не звал никого! Держи все ворота и двери на замке!
Положив на спину жеребцу попону, Большов вскочил на него, рванул узду, и конь сразу взял галоп.
Большов проскакал до выезда на Сункулинскую дорогу, затем повернул на Середнюю улицу и только возле переулка, который вел на его гумно, сбавил бег. Не торопясь, пересек Третью улицу. Прищурившись, недобро усмехнулся. Бедняцкие избы здесь тесно жались друг к другу, кругом плетни и крыши амбарушек, погребушек и пригонов под сизыми от времени соломенными крышами.