Выбрать главу

Прошло не более двух часов, и вот теперь на том месте, где стояло около восьмидесяти бедняцких и середняцких хозяйств, осталась лишь голая, горелая земля, дымящиеся столбы, остовы полуразвалившихся печей и мертвые тополя. Сквозь дым пожарища солнце пробивалось с трудом. На него можно было смотреть, не заслоняя глаза. Обычно ослепительно белое, сейчас оно плавало в коричневом тумане, и все вокруг казалось коричневым.

Печально смотрел Санька на огромное пепелище. Этот пожар спалил в нем остатки юношеской беспечности.

Вдруг Дарья подняла руки и голосом, полным муки, крикнула:

— Будь проклят во веки веков тот, кто это сделал! Проклят от людей, от матерей и детишек, коли нет на небесах бога, чтобы его наказал!

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Примерно за полчаса до начала пожара, когда еще ничто не предвещало нарушения мирной жизни Октюбы, Фоме Бубенцову стало нестерпимо скучно сидеть у дверей и сторожить Большова и Юдина. Они оба молчали. «Натуральные сычи, — думал о них Бубенцов, выкуривая одну цигарку за другой. — Ишь ты, как нахохлились. Пакостить, небось, мастера, но коли ответ держать, так сразу и морды в сторону. Подавились бы своим хлебом и вином!»

С улицы до слуха Фомы Бубенцова доносилось веселье. Хохотали мужики, игравшие на площади в шарик. В соседних домах галдели подвыпившие гости. Чей-то басовитый голос выводил протяжно:

Ой, да-а-а, чу-у-удна-ай меся-а-а-ац Плыве-е-е-ет над реко-о-о-ою В необъятна-а-а-а-ай ночно-о-о-ой Ой, да-а-а-а, тишине-е-е-е-е…

Вторил ему женский голос, на высоких нотах, но певунья лишь сбивала мужской голос, на что Фома проворчал: «Вот сорока! Только песню портит! И чего привязалась?»

Скука его нарастала. В конце концов он не выдержал, спрятал кисет с табаком в карман и поднялся.

— Пойду-ко, чуток охолонусь на дворе. А вы, гражданы хозяева, не того… потому, как положения ваша сами, небось, понимаете, какая. Без дозволения с места не сходите!

— Лучше дойди до моего дома, принеси квасу! — сказал Юдин. — Духота тут. Испить охота. Да попутно домашних предупреди: скоро-де хозяин придет! Не до ночи же тут станем торчать.

— Об энтом не знаю! — ответил Фома. — А отлучаться мне не положено.

— Не убежим!

— Все равно нельзя.

Когда он вышел, бережно прикрыв за собой дверь, Юдин выругался.

— Тоже вла-а-а-асть! Как был Фомкой, так и остался. Сидит, дурак, возля порога, пялит глаза, будто мы и в самом деле могем сбежать. Подумал бы глупой башкой, куда нам от своих хозяйств уходить?

Большов промолчал. То, о чем он думал сейчас, что поглотило его всего, чего он желал с нетерпением, поглядывая в окно, — испугало бы даже Прокопия Юдина.

Юдин прошелся по комнате, размялся, поковырял ногтем плакат на стене. С сожалением вздохнул:

— Да-а, положения! Не шибко хороша! Испортили праздник-то. И все из-за тебя, Максим Ерофеевич. Ну, скажи на милость: чего нужно было шуметь? Уж сильно бодливый ты стал. Какая нужда была на Пашку-то рычать, злить его да еще и насчет Ефросиньи напоминать? Полагаешь, он тебя не раскусил? У него зубы вострые.

— В ноги, что ли, поклониться советуешь? — повернувшись к нему, угрюмо сказал Большов. — Не дождется! У меня шея ни перед кем не гнулась!

— В ноги падать не надо, но и задираться за зря ни к чему.

— Легко сказать! Тебя за глотку берут, а ты молчи.

— Тише едешь, завсегда дальше будешь! Особливо теперича.

— Твоя тихая езда у меня знаешь где… — он показал себе на шею. — Кабы не ты, не дознался бы Пашка до самогонного аппарата и до моего хлеба, да и не держал бы нас здесь. Это ведь парнишко все выдал. Подожди, вот еще и за избача начнут жилы мотать.

— Ладно, перестань корить. При надобности другой аппарат оборудуешь…

— А хлеб?

— Хлеб, конечно, не вернешь. Напрасно ты его у Егорки хранил. Не во всяком месте можно чужими руками жар загребать.

— За хлеб я им спуску не дам. И Егорка за него наплачется. Дорого им обойдется каждое зерно.

— Ой, не спеши, Максим! В запале себе голову свернешь и нас всех загубишь.

— А я не могу больше терпеть. Чем дальше, тем хуже. Куда ни повернись, везде прорва, поруха, убыток и разор. До чего это дойдет? Никто не знает: ни ты, ни я, ни поп, ни любой наш первоулошный мужик. Мелко мы все плаваем. Лаем на них из подворотни, каждый по-своему. Не стало у нас между собой настоящего сговору. Боимся голос возвысить.