— Как же так, Егор Савватеич? Раньше в комиссии баял, будто твои амбары пустые стоят, а теперича два воза откуда-то выкопал? Выходит, неправду ты баял?
— Отчего же неправду! На еду и для скотины ведь было же оставлено. Вечор подсчитал: до нового урожая дотянусь и без энтих двух возов. Потому и повез. Что мне лишнее зерно? Солить его впрок не станешь!
— От сознательности, стало быть?
— А ты думаешь… По вашему понятию, мы не люди. Советская власть только вам, вроде, родная. Коли мы лишенцы и богатство имеем, то сознательности нет у нас ни на грош. Не все же таковы, как Макся Большов.
Отвечал Егор Саломатов Ивану Якуне, как равному, не обрывал, как прежде, не выказывал своего превосходства.
Неожиданно обнаружилась «сознательность» и у Михея Шерстобитова и у Синицына.
Впрочем, октюбинские коммунисты отлично понимали источник проявленного кулаками благородства.
— Это поп провел с ними душеспасительные беседы, — смеялся Павел Иванович, подсчитывая сданное за день зерно. — Потому как в евангелии тоже насчет хлеба прописано: «Хлеб наш насущный даждь нам»… Именно: не «мой», а «наш!»
К пятнадцатому августа Павел Иванович получил указание от калмацкого райкома заготовки прекратить. В сельсовете сразу стало просторнее и тише. Перестал светиться огонь по ночам в служебной комнате Федота Еремеева. Сменивший Фому Бубенцова очередной сельисполнитель Аким Окурыш допоздна прохлаждался в одиночестве на высоком сельсоветском крыльце.
В избу-читальню народ собирался только днем, к приезду почтальона. Приходили преимущественно старухи и молодые солдатки, охочие до писем. Управившись с почтой и отправив почтальона дальше по кольцу в Сункули, Санька каждый день уходил на общественное гумно.
Дни стояли погожие. Высоко в синем небе плавали белые облака. По ночам часто полыхали зарницы. Притихли ветры, и Октюбинское озеро, зеркально серебристое, мирно плескалось. С утра ватаги босых ребятишек убегали в лес за грибами, за терпкой черемухой, за кислой костяникой и смородиной.
А среди медово-пряных лугов, на отяжелевшей, дремлющей земле, дозревали хлеба. Рожь уже звенела длинными налитыми колосьями. Побурели полосы, сеянные пшеницей. По берегам лесных болот, отбиваясь от комариных полчищ, бабы жали серпами высокую и сочную осоку, готовили ее для вязки снопов. Еще день-два, и пойдут косы и серпы шагать по хлебным полосам, начнут расти на колючей стерне кладки из тяжелых снопов.
Общее гумно теперь стало главной заботой октюбинского актива. Неотлучно был здесь дед Половсков, наблюдавший за всеми работами. Иван Якуня и Михайло Чирок ставили ворота. Илюха Шунайлов и Фома Бубенцов городили прясло. Десяток мужиков были заняты порубкой и вывозкой жердей. Осип Куян затесывал и острил колья. Иван Белошаньгин и Блинов Тимофей выжигали и чистили ток. Рогов с Ефимом Сельницыным уже несколько дней проживали в Калмацком, хлопотали о молотилке.
Санька и Серега Буран с нетерпением ждали почтальона. Должно было прибыть письмо из Свердловска о зачислении Сереги на учебу в рабфак. К отъезду из Октюбы он был уже готов. С отцом Павел Иванович его помирил, мать постирала белье и напекла подорожников, дела комсомольской ячейки были переданы Саньке. От волнения на худом рябоватом лице Сереги Бурана играл румянец, но настроен он был необыкновенно весело и добродушно, между тем как Санька выглядел несколько грустным и задумчивым. Всей душой он был рад за Серегу, но расставаться с ним не хотелось. Поехать бы вместе туда, сесть за одну парту, жить в одном общежитии и вместе же вернуться сюда, в Октюбу!
Пока они говорили друг с другом и строили планы, в читальню нерешительно вошел Иванко Петушок. Захлестнутый событиями и занятый общественными поручениями, Санька за последнее время совсем упустил Петушка из виду. Агафья не согласилась поселиться в избе Дарьи Субботиной и сразу же после пожара вместе с Иванком нанялась в батраки к Василию Гудину, двор которого находился на самом конце Первой улицы.
Петушок повзрослел и словно даже постарел от пережитого. По-видимому, жилось ему в батраках несладко: застиранная и порванная у ворота домотканая рубаха и стоптанные опорки на ногах.
— Худо, значит, у Гудина? — спросил его Санька. Иванко безнадежно махнул рукой.
— Некуда хуже-то… На работу встаем затемно, спать ложимся позднее всех. А приварок пустой. При нашей бедности мы и дома такой еды не видали. Жила Гудин-то! Я матери до энтого сказывал: поедем, говорю, лучше в Челябу, чего мы здесь, в Октюбе, потеряли? В городу все ж таки было бы легче. Не уговорил. Не хочет из родных мест идти. Хуже, но дома. Какой тут дом? Один пепел на пепелище.