Выбрать главу

Михалаки Капрару как стоял в яме, так и закатил глаза к небу и размашисто перекрестился. А братья Сынджеры ошалело уставились друг на друга, словно подумали, что роют могилу для самих себя.

А Бану не унимается:

— Ну, теперь как пить дать пенсию получит, звонарь шепнул по секрету. Молодая, детей нет… Дура, чего бы я в обморок падал? Бабьи финти-минти… Да, слаб человек, давно говорю, то ли дело коза: хвост по ветру и доится… Ну, чего глаза вылупили, пейте, или зря принес?..

…Много-много лет прошло, и снова вижу ковыль на взгорье… Белые клоки треплются по ветру, как седые космы кладбищенского сторожа Василия Бану, и так же освистывают все, что подвернется. А я никак в толк не возьму — чего он хочет? Видно, так мы с ним и не сговоримся — вон солнце, на что уж могучее светило, и то не знает, как подступиться — заискивает, ластится, а ковыль знай себе подсмеивается и мурлычет:

Послушай, смерть-жизнь, ты куда идешь? Если кости мои побелели, Солнце меня гложет, рвет зубами. Если коса забыла меня срезать, Холода меня скосят. Скажи, человек, — зачем ты меня рвешь? Хочешь сплести себе венец? На, держи, вот тебе венец, Вот ты уже и безумец — Мало тебе, еще чего-то захотел? Вот я пеплом стал, Вот я ветром стал! Иди сюда, усни на моей груди… Эй, жизнь-смерть, ну куда ты, куда?

Вот и весь ковыльный сказ… Что ж, пусть себе тешится, пусть распевает во всю глотку! У людей ведь все по-другому — полюбит, поплачет, приласкает… А когда не любишь да не плачешь — живешь ли?

А прожитые годы… Что вам сказать… Это же трава!

А Аргир, оказывается, жив-здоров, чего и нам желает, и шлет привет землякам. И не просто привет, а даже просьбу (через одного здешнего передал) — если можно, пусть пришлет ему кто-нибудь пару теплых носков.

В наших краях такие носки вяжут крючком из толстой, грубой шерсти, и выходит что-то вроде чуней. В холодную сырую погоду им цены нет, а если еще подошву из валенка подшить — совсем благодать, вроде босиком ходишь, а ноги как в печке. Старуха Замфира Букэтару, так та носит их не снимая круглый год, даже летом, в самые жаркие дни, и хвалится: дескать, самый зверский ревматизм — как рукой…

— Вот те и раз! — удивляются братья Сынджеры. — Мы тут плачем-убиваемся. Нас в жандармерию, с допросами пристают: «Чего это вам в голову взбрело? Сделали из цыгана мученика румынской нации!» А он, гляди, — ревматизм подхватил. Иначе зачем ему носки?

Был июнь или июль сорок пятого года, когда мы прослышали, что бадя Аргир жив… Да, был самый разгар лета, и крестьяне, особенно женщины, да и я, к тому времени уже подросток — в пятый класс перешел, — все диву давались. «Послушайте, кого же мы похоронили?»

То лето сорок пятого, словно голубь белый, слетело на землю, вернулся к людям покой. И мы подумали: видно, приспело время такое — хоть и разметало людей по миру, а они, как птахи перелетные, тянутся к родным гнездам. Вон и весточки посылают: дескать, не забыли про нас?

Наделало шуму другое письмо — из Моравии!.. (Да, чуть не забыл, Аргир передавал просьбу свою из Кенигсберга.) Этому из Моравии тоже вздумалось потормошить своих — вот он я! А ведь как ушел на первую мировую, так с тех пор о себе ни звука. Село не знало, что и думать!.. Ну и ну, отмалчиваешься тридцать лет подряд — и на тебе: «Привет из Моравии! Как вы там, родичи, живы еще? А я, знаете ли, заскучал…»

Послание пришло прямо на сельсовет, уважаемому товарищу председателю, лично:

«Я, Тудор Бузеску, — родня всех, кто носит фамилию Бузеску, сын Георгия, который был братом Онисима, Гаврилы и Цезаря… Когда Царь Никулай взял меня на фронт в девятьсот четырнадцатом (этот гражданин из Моравии писал „Царь“, как в былые времена, с большой буквы, а имя — по-домашнему, Никулай), отец мой был еще жив, и было у меня четыре сестры: Аника, Тудосия, Иляна и Варвара. В этот час мира, когда народы с радостью протягивают руку дружбы, ходатайствую перед вами, товарищ Совет, и прошу мне ответить: кто из рода Бузеску остался в живых и где они пребывают? Потому что имею я великое желание свидеться с ними, услышать, обнять… или хотя бы послать им слово привета. Узнал я, каково оно, житье на чужбине… не сладко, дорогие мои! Точит и точит тоска по местам, где увидел в первый раз травку зеленую…»

Пожалуйста вам, уже до «травки зеленой» дошло… А раньше-то где был? Опомнился… И дальше в том же духе, на шести листах. Читали это письмо, перечитывали, а четыре сестры Бузеску заливались слезами. Молодые возмущались: «Ну, бабули, развели сырость. И с чего весь сыр-бор? Напишите своему заблудшему барану — пусть приезжает, и привет!»