Выбрать главу

А сестры вытирали покрасневшие глаза и шикали на непутевых, вздыхали… Шутка ли сказать — ни много ни мало тридцать лет, почитай целая жизнь… Они уж и могилку ему определили, и крест поставили, как подобает христианину, и все годы исправно ходили на кладбище, приглядывали, убирали… И не было воскресенья, чтобы во время службы поп четырежды не возгласил имя Тудора Бузеску, потому что каждая сестра вносила его в свой поминальник. Иначе и быть не могло — брат, родная кровь, единственная опора была в семье… И что же? Столько лет вздыхали, взывали, а он словно в рот воды набрал, не откликнулся. И на небесах пустое место, и на земле, а сердца сестер разбиты…

Что же стряслось с человеком, а? Выбился в миллионеры и стал родни гнушаться? Или в беду попал, может, на каторге? Или… да мало ли что, ну, некогда, занят был человек… Послушайте, а если кто чужой выдает себя за Тудора?

— Да он это, он! — опять всхлипывали сестры Бузеску. — Вот, читай, вот здесь пишет про яблоню-цыганку, перед домом росла, а еще была в саду, в глубине, шелковица, так он мальчишкой привесил там качели из веревок и летал «до самого неба»!..

Ну, если откалывают такие штучки, как этот моравский Бузеску, то почему бы Аргиру по старой памяти не попросить у односельчан теплых носков? В самом деле, померещилось плаксивой бабе черт знает что тогда, на взгорье, ну и закудахтали — Аргир, Аргир!.. А он тут, может, и ни при чем, — помните, в тот самый день погиб муж ее, Митруцэ Гебан? А у нее сердце-то и екнуло, как увидела убитого…

Еще и не такое бывает! Вон у Тололоя, не то что кто-то из родни почуял — коровы и волы среди ночи вдруг взбесились, с диким ревом проломили ворота и навсегда исчезли неведомо куда, — и именно в тот час, когда их хозяин погиб страшной смертью в каких-то катакомбах при взятии Варшавы. Рассказал об этом его товарищ — сапер, сам, бедный, вернулся без обеих ног… А у Анны-Марии с Аргиром… Да бросьте вы, ей-богу! — суматоха, грохот, танки — тут и бывалый голову потеряет… И теперь Аргир будто усмехается издали — ну, поплакали, детки, и будет! Вот он я! И прошу прислать мне носки из овечьей шерсти!..

— К чему бы это? — гадали сельчане, особенно женщины, — вязанье, как известно, их рук дело.

— Ну как? Погода там препаршивая, вот что! Должно быть, холод собачий, раз ему сейчас, летом, носки понадобились.

— В этом, как его, Кенигсберге?

— Ну да, Каранфил так и сказал, а ему — племянник из Вулпешт, на днях демобилизовался.

— Твоя правда, кум… они ж там в земле по шейку, в этих траншеях-окопах, посиди-ка четыре года — как пить дать ревматизь подцепишь. Что у нас сейчас? — июль. А летом она знаешь какая кусачая, ревматизь, все печенки выворачивает…

— Не пойму, — пожимала плечами какая-нибудь женщина, — что тут наболтали, что нет. Помнишь, говорили про эту Анну-Марию, героиня, видите ли, как же! Ну, жена Митрикэ погибшего… говорили, мол, убивалась, плакала… А по кому убивалась?

— Так, милая, это же ее хлеб — она плакальщица. На прошлой неделе хоронила я свекровь, и ее позвали, жену Гебана. Ох, милая, как она умеет причитать… аж мороз по коже…

Но скоро опять все пустились в догадки — не одно, так другое… Тот «маленький», которого звала в ковыле Мэфтуляса, младший ее сын, тоже оказался жив! И что надумал этот парень, а? Заявил, не вернется, мол, пусть его домой и не ждут! Бедная Мэфтуляса, она-то решила, что сын погиб, дни и ночи напролет плакала, места себе не находила… Как же так? Виданное ли дело — мать вся извелась от тоски по сыну, а сын отмахивается: а ну вас, знать ничего не желаю, ноги моей там не будет. Даже строчки не черкнул, на словах передал, и все через того же племянника дяди Каранфила из соседнего села Вулпешты.

Этот племянник тоже хорош гусь. Встречали его в Унгенах с грузовиком — уйму тюков с собой понавез. Говорят, как стали переезжать разрушенный мост в ложбине, застряли и еле выбрались — столько в кузов навалили. И что за трофеи? Смешно сказать — ни шелков, ни ковров, ни кровати с финтифлюшками — одни книги! Вся машина битком забита — книги, книги, тьма-тьмущая книг. Уж на что в церкви скопилось всякого по части мудрости и веры, и то не наберется столько. И какие книги! Толстенные, а каждая буковка с майского жука величиной.

Каранфил хвастался:

— Мой племянник захочет — хоть в секлетари выбьется! Был у него позавчера, так он такую жалобу мне состряпал!.. Грамотей… А на войне сапером был… то есть, это, снайпером, стрелял по еропланам. И вот раз взял на мушку какой-то «мистершмит», как вдруг осколочек… Маленький такой, дрянной, как козявка, залетел невесть откуда и прямо в него… Вот сюда, видишь? На палец от брови, у виска… С тех пор ходит только в черных очках! А все видит, и знаете, все на свете может прочитать, пальцы так и снуют, так и шныряют по печатному… Секлетарь мне и говорит: «Твой племянник, говорит, товарищ Каранфил, если б захотел, освободил бы тебя от всех поставок: значит, чтоб ни молока, ни шерсти не сдавать, ни подсолнуха, — потому что инвалид первой группы…» А? Что скажете? Башковитый… Ну, я и пошел к нему в Вулпешты потолковать…