Славные, мирные дни — приходит вечер, и тянутся допоздна разговоры, неспешные, немудреные… Вспоминали младшего сына Мэфтулясы: видно, пропал парень, от войны душа в нем перевернулась, обозлился насмерть. Ведь напоследок он сказал слепому из Вулпешт:
— Едешь, да? Решил вернуться? Ну, тебе видней, а я здесь останусь. Не говори там обо мне, ну их всех! Нет меня, скажи, нет — и все! А то пойдут розыски, ахи-охи… терпеть не могу… Чтобы ты знал — я жив, но не вернусь.
Женщины, правда, по-своему рассуждали:
— Послушайте, а чего ему возвращаться? Кто его ждет? Мэфтуляса вон плакала-плакала — да со слезами и жизнь свою выплакала. Кто еще остался? Жены братьев снова замуж повыходили… Родни-то раз-два и обчелся, к кому ехать? Вот, к примеру, сын Бузеску из Моравии — другое дело, четыре сестры за спиной, теперь послали прошение в Прагу, зовут обратно, домой… А родичи слепого из Вулпешт? Да они бога благодарят: слава тебе, говорят, что он жив, что мы его видим, слава тебе, что все мы вместе! Ну и каково сыну Мэфтулясы? Взял и вырвал себя с корнем! Что он хочет этим сказать: «Меня нет»? Дескать, я есть, да не про вашу честь? Ну и кому от этого лучше?..
И они уже негодовали — как, ими пренебрегли?! И их добрым отношением, и их законами?
— Выходит, он, этот парень, вроде и не живет вовсе — никто ему не нужен, ни за кого душа не болит… Что есть человек, что нету — все одно…
А ведь полсела так и не знали, что сталось с их близкими. Вот у Михалаки Капрару — старший сын пропал без вести в июне сорок первого, а от младшего, Костике, зимой сорок пятого получили обтрепанный треугольник: «Нас отправляют на передовую. Прощаюсь с вами. Костике». И больше ни слова, ни строчки, ни похоронки. Из семи братьев Сынджеров осталось только трое: тот, кого искали в сорок первом в ковыле, так и канул, второй сложил голову в партизанах, о третьем шла молва, что стал большим начальником в Бухаресте, — а как оно на деле, поди знай, — а четвертый, говорили, погиб в Донбассе, от обвала в шахте.
А тетя моя Наталица… Правда, она получила бумагу с печатью, что ее Ион погиб при обороне Одессы, но не верила. И пошли в ход карты, морские раковины, гадалки. Чуть что — тетя уже бежит к маме:
— Вот тебе крест, сестра, так она мне сказала: «Имеешь, говорит, пропажу, но напрасно печалишься… Жди, говорит, женщина, возьми себя в руки и жди: вижу дальнюю дорогу, и тебе дорога падает, и человеку, какого ждешь… А радость придет нежданно-негаданно, средь бела дня, на большой праздник. И будет встреча с человеком, о котором думаешь, что потеряла…»
И другие тоже гадали, разузнавали… Но этак хорошо у моря погоды ждать, а под лежачий камень… сами знаете, что там с водой. До Вулпешт рукой подать, надо собраться как-нибудь да нагрянуть всем миром к этому слепому. Потолковать, расспросить честь по чести. Так, мол, и так, добрый человек, не встречал ли кого из наших? Может, еще какой умник артачится: «Не хочу домой!..» Бог тому судья, а нам бы только знать, живы, нет ли…
И что там за история с сыном Мэфтулясы? Такой бравый парень был, загляденье, рослый и ладный — картинка! Надо же, чего начудил, а? Или что не в порядке — может, покалечило, руки-ноги потерял? Ну и решил, мол, обуза, никудышный. Не хочет быть чужим в тягость. Известное дело, когда сердце крепкое… ведь человек что дерево — обрубишь ветки, одну за другой, а кора уцелеет — и стоит оно еще годы, живое, дышит… Помните того калеку, на тележке по базару ездит, без обеих ног? Женщины на сносях даже отворачиваются, чтоб не видеть, а он катит себе, бедняга, на колесиках… И все-таки не затерялся по чужим дворам, вернулся…
Урожайным выдалось то лето. Заканчивали уже вторую прополку кукурузы, но тут заладили дожди, с жатвой решили повременить. И такое это было лето… все куда-нибудь что-нибудь писали! Не сами, конечно, писали, а глядишь — то там, то сям в будни и по воскресеньям сидит у ворот сельский умник и сочиняет письмо в штаб армии, а то и к самому Жукову или Рокоссовскому лично, чтобы порядок навсегда воцарился на земле, не говоря уже о том, как найти пропавших!..