Разросся острожек, окреп и стал прозываться Сабуровкой. Появились в нем кривые, непролазные улочки, переулочки: Ярофеевка, Аверкеевка, Зазнамовка... Поставили сабуровцы с легкой руки из толстенных лиственных бревен одноглавую церковь в виде горящей свечи. Служил в ней в пропотевшей, залатанной рясе пропойца поп Гаврила. Но службы вел исправно и чинно.
В Гнилой долине отыскался соляной родничок; тут устроил Ярофей соляную варницу. Зажил солью: соль стала давать хлеб, и деньги, и почет больше, чем соболь хвостатый.
Богатеем ленским стал Сабуров. Где-то купчина Ревякин, грозный устюжанин? Потягаться бы, померяться с ним! Да Ярофей не таков. Сердце зверобоя тянулось к соболю, зверю огневому, к таежному бродяжью. И, бывало, целыми днями смотрел нерадивый хозяин на черную гряду далеких гор. Безмерно жгло желание перейти эту неведомую черту; мнилось: за ней скрытая ото всех тайна. По-прежнему хранил он чертеж землицы Сибирской, набросанный на темном пергаменте рукой безвестного умельца. Только чертеж этот мало утешал. "Эх, скудость ума нашего!.." - сетовал на себя Ярофей, вновь разглядывая пергамент. Теперь он бегло читал чертеж, бранил чертежника за лживые пометы, особенно по Киренге и Лене; Ярофей вдоль и поперек исходил здесь тайгу. Бранил и за нерадивость: дал тот безвестный мудрец-чертежник предел земли Сибирской по реке Лене. Тут, мол, конец и край света. "Каков провидец!.." - сердился Ярофей. Оставив все заботы, спешно уходил в тайгу и подолгу пропадал там. Всем управлял шустрый приказчик. Возвращался из тайги угрюмый хозяин, ходил с потемневшим лицом, не мил ему белый свет, наскучила Сабуровка с ее кривыми улочками и закоулочками. Бушевало сердце Ярофея, рвался он на простор, в тайгу дремучую, нехоженую, в сизые дали... Приказчик не знал, чем угодить хозяину, подходил к его избе робко, в дверь стучал несмело, словно заяц мягкой лапкой. Хозяин плохо слушал приказчика, в дела торговые вникать не хотел, неотрывно смотрел в оконце, будто и соляные варницы, и амбары богатые, и лавки красные не его владения. Дивился приказчик такой перемене и уходил тоже робко, как и приходил. "Что человеку надобно? Какая хворь на него напала?" - недоумевал приказчик. Но люди примечали иное. Прикрыв плотно двери, сидел Ярофей дни и ночи напролет с грамотеем Гаврилой. Как сыч, уставившись на пергамент, Ярофей поучал попа:
- Пометь кривун реки, огибает она скалистый выступ и уходит на юг...
Поп старательно ставил пометы.
- А вот тут, - Ярофей чертил острым ногтем, - с вершины видно слияние рек, а за ними горы, горы. Помечай, поп!..
Светло загорелось сердце Ярофея. К заветному пергаменту, на котором конец и край земли русской пометил безвестный умелец, добавились его, Ярофея, трудами богатые просторы и открывались приметные пути в неведомые царства. Потерял сон Ярофей, чудилось ему: за синими цепями гор и лежит она, нетронутая райская земля, и ждет своего хозяина. В потаенном месте хранил Ярофей тайный чертеж. Вскакивал ночью, зажигал светец и до утренней звезды не отрывал беспокойных глаз от чертежа.
На крутом яру, откуда видны и Киренга и Лена, срубил Сенька Аверкеев себе избу с клетью и подклетью, с малыми оконцами к востоку, с глухими воротами. Вошла в нее хозяйкой Степанида. Перешагнула она высокий порог, вспомнила путь до этого порога, усмехнулась, дернула рыжей бровью. Всплыли прожитые годы - горькие, безрадостные, сиротские... Жила Степка в подручных у стряпухи. Колола дрова, скоблила оловянные горшки, рубила капусту, чистила свеклу. Где блюдо подлизнет, где крохи подберет - тем и сыта. Кутка своего не имела, а валялась в птичнике на соломе. Встанет, бывало, поутру - до самых глаз в пере, в соломе да в дерьме курином, а девки широкоротые, стряпухины дочки, ее на смех:
- Эй, куриный шесток!
Высохла Степка в былинку. Как-то в воскресный день на задворках услыхала Степка, как гулевые мужики вели речи скрытные. Шептались тайно, озирались воровато, хоронясь за овином. Поняла Степка из тайных речей заветные думы гулевых мужиков: собрались они в поход, чтоб землю привольную отыскать, чтоб спастись от худой жизни. Запала в голову и Степке неотвязная думка - пристать к мужикам, посмотреть ту привольную землю. Но как взглянет на себя Степка, омрачится, охнет и в слезы: кому же нужда брать в такое дело заморыша, да к тому же девчонку? "Хоть бы я парнем была", - сокрушалась Степка. Но думка неотвязно зрела, и Степка гулевых мужиков перехитрила. Добыла портки и рубаху, рваную шубенку, шапку и сошла за поваренка.
...До счастья далеко, суров походный путь: дороги не хожены, места глухи, леса буреломны. Прорубались тайгой, плыли кипучими порожистыми речками, переходили скалистые кручи волоком. Где огнем, где обманным словом, где нехитрым подарком смиряли сибирских коренных жителей. Вел Ярофей Сабуров - смельчак и бывалец, вел к далеким берегам Лены. Бывальцу верили, но не всегда. В ярости хватались за ножи, рогатины, самопалы и решали спор по-ратному: кто кого сразит.
В начале похода у Енисейского волока изголодавшиеся, промокшие, по-звериному ярые ватажники драли вихрастого паренька Степку. Сгубил он варево, свалил в котел и щук, и жирнозадых уток, и худо облупленных зайцев, да в придачу, по недоглядке, обронил туда же вонючую тряпицу. Выкручивался поваренок, отмалчивался, озорно вздрагивала рыжая пушистая бровь...
Дорога бродяжья длинна и бескрайна. Тайга и то от времени линяет, и часто лихой бывалец не узнает хоженных мест. А что скажешь о человеке, если минуют годы?
К концу бродяжьего похода стали примечать ватажники диво: раздался сухопарый поваренок в грудях, в бедрах округлел и прозываться стал не Степкой, а Степанидой. Подтянули ватажники кушаки, заломили шапки и заходили гусаками. Больше всех мучила рыжая бровь Сеньку Аверкееева. Мучила смертельно, неотвязно.
Но знал Сенька - сурова жизнь: "Метишь в лосеву телку, а попадешь в гнилую елку". Заметался, затревожился, неотступно ходил за Степанидой. А Степанида тянулась к Ярофею; приглядывалась, украдкой вздыхала, пыталась разгадать, что таится у него на сердце. Немало пролилось девичьих слез.
Но гору не перескочишь, в чужое сердце не залезешь. Вырвала Степанида из своего сердца заветную думку, вырвала с болью, как жгучую крапиву, и перешагнула крепкой ногой порог Сенькиной избы.
...Порядки в Сабуровке сабуровские.
До Москвы далеко, а еще дальше до царя; правил окрестностями Ярофей своенравно, своеправно; слыл он за малого приленского воеводу.
Жить бы да жить в привольной сытости. Мрачный ходил Ярофей: по-прежнему мучила надоедливая думка. Из теплого угла безудержно тянуло на простор. Верилось: там, за нехоженой тайгой и звериной глушью, цветет неведомая счастливая земля.
Даже сны Ярофея тревожили до одури. Как-то приснилось: раздвинулась скала, что высится за синим мысом, и хлынула вода, залила горы и леса. Не стало места ни человеку, ни зверю, только птицы с плачем носились над водой, искали пристанища. Проснулся Ярофей в ознобе, вскочил с лежанки: "Уходить надо с насиженного места! Уходить!.. К худу сон..."
Часто выходил Ярофей к реке, садился на высокий бугор. Тихая Лена лениво катилась к северу. За Сабуровкой она разлилась в широкий плес, тусклый и мертвый, как озеро. Берега плеса заросли осокой, камышом, подернулись ряской. Вглядывался Ярофей в дремотную зелень, гневно шептал: "Бесталанная река, постылая!.."
Всякому делу - свой конец.
Стал доискиваться московский царь: отчего с богатой Лены мал соболиный и иной пушной приход? Отчего урон терпит царская казна? Иль перевелось зверье? Или отбились от ясака покоренные сибирские народы?