Поставили казаки на пепелище новое зимовье-времянку и начали спешно чинить старые дощаники, чтоб весной вслед за уходящим льдом плыть навстречу Ярофею.
МАРФА ЯШКИНА
Рать Ярофея зимовала на Олекме. Поставили казаки зимовье, опасаясь набегов иноземцев, огородились высокой засекой, укрепились заломами. Ждали весны. Окрестных эвенков покорили; привел их Ярофей под царскую руку, собрал ясак богатый. Дальние стойбища эвенков отбивались яростно; грозились пойти большим походом. Ярофея и его людей похвалялись покорить. Много раз Ярофей ходил на них ратным боем и повоевать не мог. Пленил лишь сына и двух братьев эвенкийского князя Мамтагира. Держал их Ярофей заложниками.
Сгустилась ночь над тайгой, в черноте потонули и леса и сопки. Смолкли на казачьем становище собаки. Глох в тишине далекий вой бездомного волка. Казачьи жонки собрались в большое зимовье коротать ночь. Ждали они казаков из дальнего похода с удачей и добычей.
Степанида сидела на корточках у очага, разгребая жаркие угли, пекла на них толстые лепешки, ловкой рукой прятала под платок рыжие пряди, чтоб, рассыпаясь, не обгорели. На скамьях у камелька сидели казачьи жонки: Елена Калашина, косая Аксинья Минина, Палашка Силантьева, а многие, забившись на лежанке, спали. Жонки жмурились от дыма и копоти, чинили походную одежонку. Молчали.
Степанида нетерпеливо ждала Ярофея. С боязнью думала: не побили бы иноземцы Ярофееву рать. Знала: в походах крут и всполошен Ярофей, вспоминала синеву его глаз, лихих и ярых, вздернутые клочковатые брови, грубый окрик, от которого шарахаются в тревоге казаки. И эти же синие глаза чудились ласковыми, дремотными: глядишь в них, как в небеса, ни тучки в них, ни облачка - чистые, ясные... Степанида, вслушиваясь в лай собак, поднялась, подошла к оконцу, глянула в темноту и вернулась к очагу опечаленная.
Поодаль сидела на лежанке Марфа Яшкина. Накинув сборчатую шубейку на голые плечи, она заплетала косы. Марфа слыла за первую певунью, хороводницу и вызывала у жонок ревнивую зависть. Липли к ней казаки неотвязно, как к сладкотелой медунице. И хоть Марфа и мужняя жена, а примечали жонки за ней худое. Как зальется смехом душевным да трепетным, аль запоет тонко, жалостливо - жонки в один голос:
- Ах, сызнова медуница мед сочит, обливает им казаков непутевых!.. Хоть бы о муже печалилась! Где он?
Скажут это жонки, меж собой посудачат, а каждая о себе в заботе и суете, как бы своего мужа уберечь, иначе зараз обворожит, опьянит.
Марфа повязала косы, потянулась, шубейка соскользнула с плеч.
Тускло горел камелек. Желтые пятна лениво ползли по гладким молочным плечам, золотили светлые пряди волос. Камелек затрещал, пламя вспыхнуло ярче и побежало по лицу. Лицо широкое, чистое, губы - брусника спелая, нос задорный, а глаза большие, круглые, насмешливые.
Палашка Силантьева и Аксинья Минина переглянулись. Аксинья вполголоса сказала:
- Зазор, срамота...
Палашка перебила, шепнула в ухо:
- Ноне пытала я ее: "Скучно мол, Марфуша, без Николки, постыло?" А она: "Все едино", - а сама глазищами на...
Палашка стихла, глянула на Степаниду и вкрадчиво добавила:
- На Ярофея...
- Но?! - разинула рот Аксинья и смолкла, перекосившись от удивления.
Марфа знала: о ней чешут языки. Выпрямилась, нехотя набросила шубейку, улыбнулась ласково:
- Жонки, подтягивайте! - и затянула звонко, душевно...
Остальные покорно подтягивали:
На своем на белом коне,
Как сокол, как ясный, летает,
Вокруг острога, вокруг вражьего
Русскую рать собирает...
Песня глохла и вновь всплывала протяжно и жалостливо, голос Марфы рыдал:
И взмолился тот вражеский князь,
Златом, серебром откупиться рад,
Чтоб оставили, чтоб спокинули
Казаки тот острожек княжеский...
Степанида сказала:
- Тоскливо голосим, к добру ли то?
Песня оборвалась. Над тайгой косматой медвежьей шубой лежали тяжелые тучи, темень глушила, предвещая пургу. Сторожевой казак озирался, дрог, косился на черную пропасть, творил молитву. Не слышал он, как с глухого угла у засеки, по-лисьи припадая к снегу, подползали тайные люди. Они подкрались и, накинув волчью шкуру, беззвучно казака удушили. У зимовья надрывно взвизгнула собака и смолкла. Люди обошли сторожевой мостик и залегли меж пеньков и колодин, подле зимовья. Ловко ступая, двое крались к зимовью. Толкнув дверь, вошли.
Степанида подняла голову, пламя очага осветило блеклыми пятнами вошедших.
Стояли люди, затянутые в оленьи шкуры, с пиками и ножами. Дремавшие на лежанке казачьи жонки вскочили. Вошедшие огляделись, слегка пригнулись и шагнули вперед, стуча по половицам древками пик. Степанида разглядывала вошедших: из-под меховых шапок, плотно обтягивающих голову и лицо, чуть виднелись плоские носы да желтые скулы. Высокий эвенк в лисьем малахае, плохо выговаривая русские слова, сказал:
- Было в тайге лютых волков много, стало их еще больше! Зачем в наши кочевья пришли?
Эвенк сдвинул брови, скривил рот и, раздувая ноздри, вскинул копье, второй - тоже.
Жонки сбились в угол.
Степанида и Марфа Яшкина метнулись к самопалам, но эвенки ловко накинули на них мешки из оленьих шкур. Схватив пленниц, затушив камелек и затоптав головешки в очаге, бросились к дверям и скрылись в морозной темноте.
Становище встревожилось. Подле зимовья не успел снегомет захоронить вражьих следов. Рассмотрели казаки три лыжные дорожки да ямки оленьих копыт. Погнали скорых гонцов в тайгу, к Ярофею.
Тем временем эвенкийский князь Мамтагир, поставив свой чум за ущельем Белого Лося, ждал лазутчиков. В чуме нестерпимо воняло гарью, медвежьим салом, псиной. Князь сидел на белой шкуре оленя, подбитой лисьим мехом, макал беличий хвост в чашку с медвежьим жиром и мазал рот деревянному большеголовому божку. Четыре жены князя забились под песцовые одеяла и изредка выглядывали заспанными раскосыми щелками глаз.
Князь стар, белые облезлые брови его топорщились. Вздрагивала жидковолосая бородка и побитые сединой усы. Князь украдкой всхлипывал, утирая воспаленные веки рукавом своей песцовой парки, бормотал большеголовому божку на ухо:
- Черный дух послал лочей, побили они моих людей, полонили сына и храбрых братьев, двух жен моих увели, оленей угнали. Пусти на них худой ветер. Выгони из тайги лочей!..
Князь раскачивался, кормил божка жиром, капли стекали по рукаву, по дорогому, расшитому младшей женой, лисьему нагруднику, падали в очаг, вскипая едучей гарью. Князь щурился, крепко сжимая божка, громко говорил:
- Ты, обжора!.. Мало тебе медведя, я убил трех лучших оленей, кормил тебя кровью их сердец. Ты, обжора! Что ты просишь? А? Ты просишь белой крови самой юной моей жены Нактачал?
В углу чума песцовое одеяло дрогнуло. Князь, шамкая шершавыми губами, бормотал:
- Я дам тебе эту белую кровь! Пошли худой ветер на лочей, пусть они сгниют, как гниет на песке выброшенная волной вонючая рыба.
Песцовое одеяло вновь дрогнуло. Кто-то всхлипнул чуть слышно и умолк. Князь спрятал божка за пазуху.
Распахнулся полог чума и вошел осыпанный снежной пылью воин. Князь неторопливо повернул голову:
- С доброй ли вестью?
- Наказ князя Мамтагира выполнил, двух жен лочей украл. Пусть князь не печалится, у него опять стало шесть жен.
Князь вытащил божка из-за пазухи, прижал к щеке и зажмурился.
Прошептав, открыл глаза и спрятал божка под нагрудник.
Степаниду и Марфу ввели в чум. Князь разглядывал женщин неторопливо, как драгоценную добычу. Кряхтел, синими пальцами щупал рыжие пряди волос Степаниды. Удивленно чмокал губами, бросал пряди, вновь к ним тянулся, разбирал их по волоску, будто пробовал огненный мех лисицы, и, блуждая потухшими глазами, тянул: