— Избавиться? — ужаснулась Марго. — Убить?
— Нет, нет! — рассмеялся епископ. — Речь не идет об убийстве, всего лишь об угасании. Когда Спасителя принесут в жертву, а лекарство будет создано, то и потребность в наследнике отпадет. А гнилая эттингенская кровь и вовсе будет опасна для империи, уж лучше мы посадим на престол кого-то другого, не испорченного родством с монаршей семьей. Вы понимаете?
— Нет, — сказала Марго, глядя на епископа, но видя перед собой лишь порхающего бражника — с его крыльев сыпалась ядовитая пыльца, оседая на щеках и лбу Дьюлы, изъязвляя кожу, разъедая мышцы до желтой кости. Проклятие, связавшее могущественную династию и ее, Марго. — Но дайте мне время, и я пойму.
— У вас есть время до рождественского бала, — ответил Дьюла. — Тогда я скажу, что делать.
Ротбург, приватный салон кронпринца.
Ревекка музицировала уже два часа.
С каждой взятой ею нотой в уши словно втыкались невидимые, но очень острые крючья, и Генрих валился лбом на раскрытую книгу «Экзотические бабочки в естественной среде обитания» — которую пытался безуспешно читать, но так и не продвинулся дальше пятнадцатой страницы, — и думал, что самой экзотической из них оказалась его жена.
— Черт бы побрал равийскую дуру! — цедил сквозь зубы и, закипая от гнева, звал Томаша.
Томаш приходил — предупредительно-вежливый, вышколенный, поблескивающий розовой лысиной. Генрих знал, что в потайном кармане его сюртука хранится тот самый ключ, и старался смотреть только в книгу — на громоздкие латинские названия вроде Papilio memnon laomedon, на расплывающиеся картинки, на сноски, на переплет — куда угодно, только бы не видеть сочувствующий взгляд камердинера! И говорил как можно небрежнее:
— Томаш, затвори же двери. Я только выкроил время почитать, как началась эта невыносимая какофония.
— Все двери плотно заперты, выше высочество, — кротко отвечал камердинер и, будто в насмешку, Ревекка брала особенно сочный аккорд.
— Тогда пусть играет потише! А лучше совсем прекратит.
— Я говорил, но ее высочество не понимает авьенского… Или делает вид что не понимает.
— Это черт знает что такое! — сердился Генрих, со второго щелчка подпаливая сигару. — Она переполошит весь Бург! А у меня в голове будто засели иглы…
И, подумав об иглах, косился на запертый шкаф массивного дерева, где на самой верхней полке, за архивными документами и старинными книгами, прятался походный саквояж с запасом морфия.
После разговора с Натаниэлем Генрих решил не откладывать решение в долгий ящик и позже, вдыхая горьковатый табачный дым и млея от умелых ласк Марцеллы, рассуждал вслух:
— Возьму и брошу. Ведь это, в сущности, такая ерунда! Пустячная привычка, без которой мне и так хорошо. Ты веришь мне, Марци?
— Я верю всему, что скажет мой Спаситель, — мурлыкала Марцелла, накрывая его рот поцелуем и с чувственным стоном впуская в себя. И это было ослепительно хорошо! Так хорошо, что, вернувшись в Ротбург в приподнятом настроении, Генрих сразу позвал Томаша и сказал:
— С сегодняшнего дня к черту морфий! Никаких больше лекарств и медиков я не потерплю. Тем более, скоро Рождество, а я обещал отцу вести себя с гостями пристойно.
— Я рад такому решению, ваше высочество, — всегда аккуратно-сдержанный, на сей раз Томаш не попытался скрыть ликования. — И выброшу все немедля.
— Зачем же выбросить? — возразил Генрих, загораживая саквояж спиной. — Я лучше уберу в шкаф. Вот сюда, на самую дальнюю полку, а ключ пусть хранится у тебя. Никому его не давай, слышишь? — и, усмехнувшись, добавил: — Даже мне самому. Это приказ!
В тот момент шутка казалась ужасно удачной. А потом, спустя несколько часов, стало уже не до смеха.
Его болезненная нервозность не ускользнула ни от министров, ни от прибывшего вечерним поездом турульского графа: взгляд Белы Медши пронизывал до костей, точно он понимал, что так сильно гложет Спасителя. И Генриху, задыхающемуся в форменном панцире, пришлось терпеть и выслушивать, как счастливы его видеть, и врать, что он счастлив тоже, и что с удовольствием — пусть будет завтра, да-да! — примет посла для крайне важного разговора.
Выпитая за ужином бутылка Порто и отличные, подаренные турульцем сигары отчасти приглушили грызущую тоску, но это было кратковременным облегчением, затишьем перед грозой. И следующим утром она пришла — вместе с духотой, вспышками молний внутри черепной коробки и грохотом фортепианных аккордов.
— Томаш! — снова прокричал Генрих, захлопывая книгу, и когда камердинер вошел, отрывисто бросил: — Помоги мне одеться и приготовь бумаги, в десять я ожидаю адъютанта.
— В половину десятого, ваше высочество, поезд прибудет немногим раньше. У вас еще есть время для утреннего кофе.
— Не нужно, — сказал Генрих, оттирая со лба пот — тот тек ручьями, заливая глаза и насквозь пропитывая исподнее. — Меня отчего-то мутит. Видимо, следствие бессонницы…
Минувшая ночь прошла в мучении. Генрих крутился на мокрых простынях и не находил места. Мысли ворочались неповоротливые, тяжелые, на грани реальности и бреда, и Генрих видел то склонившееся над ним лицо Маргариты, то косую ухмылку Дьюлы, то каменный взгляд отца. И все это рассыпалось искрами холь-частиц и тонуло в прозрачной белизне морфия.
Морфия!
Генрих глухо стонал в ночной тишине, роняя лицо в подушку и плавясь от необъяснимой, ни с чем не сравнимой жажды, стараясь не думать о пузырьке с аптечной наклейкой «Morphium Hidrochloricum» в надежде, что суета грядущего дня избавит от назойливых мыслей.
Теперь же он курил сигару за сигарой, пробовал читать, пробовал листать бумаги, скользя по прыгающим строчкам — глаза чесались, точно в них насыпали песка. Прошения, счета, рапорты, письмо от адъютанта: Андраш писал, что вся партия ружей оказалась бракованной, и сделать с этим ничего нельзя.
Генриху было наплевать.
Сейчас ему наплевать на все, кроме мутной, поднимающейся как ил со дна, тянущей боли и невыносимо-раздражающих воплей за стеной.
Ревекка тем временем завела арию Casta Diva[4], отчаянно перевирая слова.
— Нет, это невыносимо! — Генрих поднялся, роняя стул. — Я велю ей замолчать, пока она не рассердила гостей или, того хуже, отца!
Как был — в не застегнутом кителе, — прошел через салоны. Сейчас он завидовал гвардейцам — этим бесстрастным истуканам с пышными плюмажами на киверах, — казалось, им нет дела ни до самого Генриха, ни до истошных завываний кронпринцессы, ни до тяжелого аромата лилий, удушающей волной накатившего с порога.
Прикрывшись рукавом, остановился в дверях.
Его не услышали.
Ревекка, экзальтированно запрокидывая голову с крупно завитыми буклями, старательно выводила:
Ее пальцы — крепкие, недлинные, более подходящие дочери мясника, чем принцессе, — терзали клавиши. Стоящая рядом молоденькая гувернантка с готовностью перелистывала страницы нотной тетради, тогда как вторая — немного поодаль, — энергично взбалтывала что-то в бокале, и серебряная ложечка била о края — цок! цок! — будто колотила прямо по мозжечку.
— Прекра… тите, — подавляя дурноту, выдавил Генрих. Капля пота скользнула на губы, и он слизнул ее языком. — Тихо, я сказал!
Ложечка в последний раз брякнула о край бокала. Ревекка, сбившись, выдала такой раздражающе-визгливый аккорд, что Генриха затрясло.
— Какая поразительная… бесцеремонность! — давясь словами, заговорил он, ненавидя сейчас и жену, и ее служанок, и все, на что ни падал взгляд: массивные вазоны с лилиями, картины в игривых рамах, цветные подушки, статуэтки, забытую в кресле вышивку. — Вы видели, который час? У нас сегодня гости… Герр посол устал с дороги и хотел бы отдохнуть. Я пытаюсь читать, в конце концов! — и, поймав улыбчивый взгляд служанки, сорвался на фальцет: — Все вон! Живо!