Или еще хуже, зайдется плачем, упадет на постель, точно умирает, и ее саму придется отпаивать лауданумом и звать лейб-медика с нюхательной солью.
Генрих скользнул за портьеру в тот момент, когда в комнату вошли. Он прижал бутылочку к груди, стараясь не дышать и досадуя, что, должно быть, даже в соседнем салоне слышно, как бешено колотится сердце.
Женщина прошла к трюмо, поставила на подставку тазик с розовой водой, и Генрих с разочарованием понял, что это всего-навсего камеристка.
Он выдохнул, но все-таки зажал рот ладонью. Не нужно, чтобы его заметил хоть кто-то! Не теперь! Не с опийной настойкой в руках!
Камеристка не услышала. Достав щетку, она принялась обмахивать пыль с вазонов, столиков, с семейных портретов. Генрих зажмурился, принимаясь считать про себя, чтобы ненароком не выдать громким дыханием или стоном: мигрень бесновалась, подкожный зуд сводил с ума, и больше всего на свете хотелось вытащить зубами пробку и приложиться к зеленому бутылочному горлышку — Генрих ждал этого глотка, как умирающий от жажды ждет глотка пресной воды.
От мысли, что камеристка не завершит уборку до прихода императрицы, становилось дурно.
Наконец, она закончила.
Взяв щетку подмышку, женщина поправила фитили на свечах, заменила сгоревшие новыми, и вышла за двери.
На всякий случай, Генрих подождал еще немного, и только потом вышел — как вор, крадучись, несмело выглядывая за двери. Но Бог сегодня был милостив к нему — снаружи опять никого. И Генрих с усмешкой подумал, что обязательно — не сегодня, нет, но в ближайшие дни! — воспользуется советом Дьюлы и поблагодарит Господа в его обители. А сейчас — к себе, к мертвым бабочкам и черепу на столешнице. Принять настойку и провалиться в сон…
По крайней мере, Генрих надеялся, что будет именно так.
— Коко!
От окрика он затрясся, взмок, сжал бутылочку так, что хрустнули суставы.
Не императрица, нет. Всего лишь равийка, в болезни и здравии черт-ее-побери-жена!
Бросившись к Генриху, она обвила его за плечи.
— Дорогой, — проворковала Ревекка, глядя на супруга глупыми сияющими глазами. — Наконец я поймать! Я ждать вас, чтобы сказать! О! Сейчас вы быть счастливы! У нас скоро будет…
— Прочь! — Генрих оттолкнул ее, и отшатнулся сам. — Подите прочь к чертовой матери!
Она застыла, как соляной столб, приоткрыв рот и округлив потухшие глаза.
— Не вам осуждать меня! — придушенно сказал Генрих. — Вы не смеете осуждать! Оставьте меня в покое!
И, не оглядываясь, пошагал через салоны, прижимая к сердцу бутылочку с лекарством — надеясь на исцеление и в то же время страшась, что исцеления не будет.
Ротбург, затем собор святого Петера.
Боль на время притупилась, словно на мигренозные иглы надели резиновые колпачки, но это было лучше, чем ничего. Несколько глотков лауданума гораздо лучше — чем вовсе ничего, хотя и недостаточно, чтобы окончательно утолить терзавшую Генриха жажду.
К двум часам пополуночи он все-таки соскользнул в забытье, но продолжал слышать снова и снова повторяющийся часовой бой, шаги прислуги, треск свечей в канделябрах. Звуки нарастали и смешивались в навязчивый гул — так гудит далекий-далекий гром, так шелестят ветви под усиливающимся ветром, так воскресают мертвые бабочки. Генрих чувствовал на своих щеках прикосновения сухих крыльев, по венам, вызывая щекочущий зуд, сновали личинки, но не было сил ни пошевелиться, ни закричать.
Очнулся он в пятом часу в насквозь промокшей постели.
Пепельно-белый, похожий на призрака Томаш поднес остаток настойки. Генрих послушно хлебнул — спирт обжег язык, — и старательно задышал через нос, чтобы не вытошнить выпитое. С помощью камердинера перебрался на кушетку — столь же неуютную, как ложе из гвоздей, — и там его все-таки вырвало.
— Не извольте беспокоиться, ваше высочество, — суетливо бормотал Томаш, притаскивая сперва ведро, потом тряпку.
Генрих следил за ним мутным взглядом и думал о морфии. Об игле, входящей под кожу. О белом пуховом коконе, в котором Генрих привык прятаться от боли и неудач.
Он не заметил, как снова провалился в полусон, и видел мертвых бабочек — у каждой из брюшка торчала булавка, и на каждой булавке выступала ядовитая роса. Генрих стягивал перчатки, обнажая зреющие в его ладонях бутоны.
— Не тратьте силы, ваше высочество, — шептал кто-то невидимый, скрытый в тенях. — Обратитесь к Богу. Ко мне.
Бабочки пролетали мимо, дразня касанием крыльев, и Генрих безутешно, по-детски плакал.
И проснулся в слезах.
Часы били девять.
«Больше суток! — в ужасе подумал Генрих. — Боже милостивый! Прошло уже больше суток!»
Он пробовал работать — но думал о морфии.
Начинал читать — а думал о морфии.
Приказал было Томашу найти еще лауданума, но почти сразу отказался от этой затеи — настойка не могла заменить привычную порцию. И Генрих бесновался, срывая раздражение на ни в чем не повинном старике — и каждую минуту думал о морфии.
А еще о словах, сказанных его преосвященством:
«Обратитесь ко мне…»
Да, да! Вот, кто стоял за арестом Фехера, за высылкой Натана, за «аптечными погромами», за запретом регенту вмешиваться в важные государственные дела! Дьявол в сутане. Паук, опутавший паутиной несчастный Авьен. Всех Эттингенов, включая самого Генриха.
Во втором часу он не выдержал и приказал Томашу подготовить экипаж.
— Ваше высочество, вам бы в постель… — испуганно отвечал камердинер.
— Мне нужно! — огрызался Генрих, в спешке путаясь в рукавах. Рубашка липла к мокрому телу.
— На улице слякоть и ветер.
— Возьму шинель.
— Вчера опять стреляли.
— Со мной будет Андраш.
— Ах, Господи! — всплескивал руками камердинер. — Куда вам в таком состоянии!
«В лапы к пауку», — мысленно ответил Генрих, а вслух сказал:
— Я вернусь через пару часов, Томаш. Подготовь ванну.
И, улучив момент, когда камердинер отвернулся, сунул за пояс револьвер.
Авьен лихорадило.
Он был влажен, как исподнее Генриха. Сер, как его ввалившиеся щеки. Улицы вздувались венами, кишели личинками людей.
Генрих остервенело расчесывал стигматы и избегал встречаться с адъютантом взглядом.
— Ваше высочество! Смотрите! — сказал вдруг Андраш. — Там, на углу! Разве это не баронесса?
Генрих глянул в окно.
Сперва показалась, будто Маргарита облита смолой, но, глянув второй раз, стало понятно, что она в трауре.
Сердце затрепыхалось часто-часто.
«Ты погибнешь здесь, Генрих! Уедем…»
Он разлепил губы, чтобы остановить экипаж. Но проглянувшее из-за облаков солнце сверкнуло на соборной игле.
Внутренности скрутило требовательной болью.
Генрих задернул шторку и, обливаясь потом, закричал Андрашу:
— Чего медлишь? Поехали! Живей, живей!
Ее силуэт оставался в памяти, как ожог.
Экипаж миновал полицейское оцепление и остановился у собора.
Внутри пахло просмоленной древесиной и гарью. Сквозь новые витражи — копии безвозвратно утраченных, — едва сочился свет. Вдоль паутины строительных лесов ползали реставраторы, старательно счищая копоть с ликов святых.
Собор был ровесником династии. Он пережил эпидемии и войны, в его стенах крестились, женились и умирали короли. Он устоял при взрыве, в память об этом обзаведясь черной вуалью на стенах и полукругом в двадцать одну свечу — ровно по количеству погибших на месте взрыва, а затем и в госпитале.
Собор останется, даже когда умрет последний из Эттингенов.
Показалось, будто свечи разом погасли. Генрих в замешательстве отступил. Но это чужая фигура на миг заслонила тусклый свет и распрямилась с сухим хрустом.
— Вы все-таки почтили своим присутствием… — голос был столь же сухим и трескучим. Повернувшись, Дьюла почтительно склонил прикрытую алой шапочкой голову. — Я напугал вас?
— Нет, нет, — ответил Генрих, отводя взгляд от этой кроваво-красной, будто с содранной кожей, макушки. — Здесь просто темно…