Ямпольский Борис
Альбинос
Борис Ямпольский
Альбинос
В очень давние времена мы с ним учились в Единой трудовой школе по Дальтон-плану. Тогда сочинения писались коллективом, и пока все по очереди, брызгая пером, пыхтели над тетрадью, он на улице гонял мяч, или стрелял из рогатки, или дразнил сумасшедшую старуху, но на уроке он первый подымал руку и вслух, с выражением читал коллективное сочинение, и учительница говорила: "Молодец! Прекрасная дикция".
Это был толстый, белобрысый, вздорный мальчик в спортивных гольфах и заграничном берете с пушистым алым помпоном, единственный сын модного дантиста с Крещатика, и уже в те тощие годы он имел фотоаппарат "зеркалку" и ружье "монте-кристо", по каждому поводу говорил: "Люкс! Экстра!", и его звали "Мара-француз". При опытах качественного анализа ему подливали серную кислоту, часто давали под микитки, а он терпел и не жаловался, только, вставая с земли и отряхивая пыль, говорил: "Эх вы, эмпирики". Ему добавляли и за это. А он, вторично отряхиваясь, бубнил:
"Ну и что, нумизматики". Любое редкое или непонятное слово в его устах превращалось в ругательное. Так как он имел обыкновение сидеть в каждом классе по два года, я скоро потерял его из вида.
Мельком я встретил его уже только во время войны. Еще у костелов Львова стояли в засаде камуфлированные танки, по улицам брели зеленые колонны пленных немцев, то здесь, то там рвались , мины замедленного действия, когда в сумбуре только что освобожденного города из роскошного подъезда гостиницы "Жорж" меня окликнули:
- Эй ты, эклектик!
Навстречу шла румяная, плотная, счастливая физиономия с пышными бронзовыми бровями. Мера-француз был в новенькой стальной, с сиреневым генеральским отливом габардиновой гимнастерке, без погон, в новых синих диагоналевых галифе и сапогах-бутылочках, не военных, но имеющих прямое отношение к войне на высшем интендантском уровне. Он тоскливо скользнул по моей выгоревшей пилотке, кирзовым сапогам и кобуре из кожзаменителя и спросил:
- Ну, как тонус? На уровне или не на уровне?
- А ты что тут делаешь?
- Я по тылу, - сказал он загадочно.
- Что это значит, по тылу? Он рассмеялся и потом серьезным шепотом спросил:
- Слущай, я только на "У-2" прилетел из Киева, не знаешь, где тут можно копнуть сахарин?
- Какой сахарин, зачем сахарин? Он с жалостью на меня посмотрел.
- Марат! Марат! - закричали из длинной, черной машины "Форд-8".
- Алла верды, спаси нас господи, - он помахал мне ручкой, сел рядом с шофером в кожаном картузе и укатил. И вот однажды, уже в глубоко мирную пору, горящая путевка загнала меня на минеральные воды. - Симтоматичный молодой человек! - услышал я на санаторской террасе знакомый голос. Передо мной стоял толстощекий мужчина с широко открытыми, жадными ноздрями.
- Неужели, Марат, ты болен!
- Модус вивенди! Жру канцелярские кнопки в майонезе! - И он так громогласно захохотал, что воробьи, клевавшие крошки, прыснули во все стороны.
- А что это у тебя?, -вдруг спросил он.
- Копирка. У него засверкали глаза.
- А зачем тебе копирка?
- Сочиняю.
- Схвачено!- сказал он. - Из головы или из фантазии?
- По-разному.
- И сколько за это платят?
- Тысячу рублей за страницу, - вдруг сказал я.
- Не свисти, - и взглянул искоса: "А может, правда?" Марат оказался в санатории знаменитостью и наполнил его размеренный скучный распорядок веселой паникой. Еще издали слышно было, как он приближается, в те времена он, согласно моде, носил грандиозные башмаки толстой подошве чуть ли не из автомобильных шин, и казалось, что для них нужен был специальный гараж. Приходил он в столовую настежь раскрыв двери, помпезнный, с трубкой в зубах и в ситцевом с цветочками картузе "Олег Попов", отчего его круглое, веселое, выбеленное природой лицо шалуна было еще декоративнее, и, расставив ноги, провозглашал:
- С категорическим приветом! Оглядев шведский стол с морковкой и сельдереем, он каждый раз говорил:
- Надеюсь, сегодня не викторианский день, а колориткая пища. Вслед за этим, стуча башмаками, он проходил к своему месту у мраморной колонны и, расставив локти и уже не обращая ни на кого внимания, накидывался на еду, будто подбрасывал лопатами уголь в топку, и за столом раздавалось чавканье, урчанье и хруст костей, как в львиной клетке. Он жрал купленную им на рынке копчушку, закусывая, как яблоками, цельными помидорами, потом запивал стаканом казенной сметаны, съедал сковородку с жареной картошкой и луком и затем кричал официантке:
- Оля, восемьсот восемьдесят восемь стаканов чая! После завтрака Марат звонил куда-то. "Беспокоит -Христофоров. Скажите, пожалуйста, в ваших палестинах нет Люминарского?", или: "Там Швачкин не просматривается?" И еще он обязательно у какой-то Мариэтты Омаровны, как о погоде, осведомлялся: "У шефа сегодня глаз прищурен или не прищурен?" Согласно диплома, Марат был инженер-экономист, но никогда еще не работал по специальности, а служил секретарем у лауреатов ("После войны я был заместителем академика Иоффе и певицы Барсовой"}, потом носил мореходную фуражку ("У меня вестибулярный аппарат в порядке"), теперь он числился по рекламе в Министерстве торговли.
- Жизнь человека - есть игра, - объяснял он. Так как он часто уезжал по каким-то делам и в эти дни не обедал, а иногда и не завтракал и все это ему сохраняли, то на столе выстраивалась целая батарея кушаний, прикрытых тарелками, и он по приезде, не сортируя, уничтожал все подряд.
- Приятного аппетита, - говорили ему.
- Адекватно, - отвечал Марат, не поднимая головы и не отвлекаясь от еды. Наконец он насыщался, запивал вперемежку многочисленными стаканами кефира, киселя и компота из сухофруктов и, расставив локти, принимался спичкой тыкать в зубы.