После войны Алексей Семенович купил ВЭФ самого первого выпуска, с круглой шкалой. Он растолковывал мне, что надо слушать, чтобы скорей понимать по-английски. Дал мне недели на две книгу американских скаутов.
Учил меня фотографии. Объяснил, что лучший ФЭД – довоенный, от такой-то тысячи до такой. Предупредил, что снимать деревья в веселом инее – пошлость. Критиковал мои первые снимки, демонстрировал свои, восхитительные.
Зимой он ходил под Москвой на лыжах, летом – в длинные пешие путешествия. Был на Куликовом поле. Сфотографировал похожего на Суворова смотрителя монумента:
– Поразительный человек!
Из фетовских мест привез вирированные, как старинные, впрямь фетовские пейзажи и потемневший кирпич с круглым клеймом ШЕНШИНЪ. Сокрушался, что старики помнят барина и понятия не имеют о поэте.
Алексей Семенович посвятил меня в украинскую поэзию. Ранний Тычина, сгинувший Дмитро Загул, дореволюционный Рыльский, из снисхождения к моему футуризму – Михайль Семенко, двухтомная антология года тридцатого, без переплета, зато с портретами.
Я увлекался Хлебниковым; Алексей Семенович показал мне тоненькую книжку: учитель петрозаводской гимназии Мартынов утверждал, что речь человека состоит из дышевы́х чу́ев.
– Дышевы́е чу́и! Подумай только, это же девяностые годы!..
В начале двадцатых Алексей Семенович учился в Брюсовском институте, вспоминал, что Брюсов в каждом студенте видел врага и соперника.
Алексей Семенович требовал, чтобы я читал классиков как современников – критически и пристрастно:
– Ты знаешь, что Погасло дневное светило – переделка из Байрона? Ты заметил, что Шуми, шуми, послушное ветрило – абсурд? Если парус наполнен ветром, он не шумит.
Алексей Семенович дал мне урок политграмоты:
– Марксизм занимает такое же место в системе философии, как твои башмаки – в системе музыкальных инструментов.
Я приносил Алексею Семеновичу свои творения. Он важно указывал на несообразности, корил за неестественность тона, стыдил за неряшливость в русском языке:
– Ты послушай, как говорит твоя мама!
Часто из-за письменного стола он вылетал на кухню и требовал, чтобы мама, не задумываясь, прочла написанное на бумажке слово. В благодарность рассказал американский анекдот:
– В Нью-Йорке Рабинович меняет фамилию на Киркпатрик. Через несколько дней меняет фамилию на Мак-Магон. – Рабинович, зачем вы это делаете? – А, меня спросят, мистер МакМагон, какая у вас была фамилия раньше? И я скажу им: Киркпатрик.
После сессии ВАСХНИЛ он схватил папу за пуговицу и шепотом:
– Я ничего не понимаю, Лысенко – это же ламаркизм!
Сталинский марксизм в языкознании лишил его верной докторской:
– Нам приказывали основываться на Марре. Теперь у нас отняли основу, а взамен ничего не дали…
С папой Алексей Семенович советовался по практическим, житейским, служебным делам и торжественно провозглашал:
– Я восхищаюсь Яковом Артемьевичем! Ясность его взгляда на мир достойна удивления.
1977
отец
Если бы не беременность мной, мама вряд ли вышла бы за отца. Бабушка до конца дней думала: мезальянс. В богатом доме Трубниковых навидалась красивой жизни, мечтала, чтобы дочери барынями никогда не работали, – так оно и случилось, только не дай Бог как.
Бабушка напевала:
При мне говорила: – Скот. Жену привел, как корову купил.
Отец был: Деревня серая. Нечуткий. Нетонкий. Невнимательный. Негалантный. И работал где – в Тимирязевке:
С другой стороны, куда маме было деваться? В проходной комнате – после уплотнения остались две – жила бабушка с дедом, в дальней – мама и Вера.
– Я никого к себе пригласить не могла. Кто придет – Верка назло разляжется лицом к стенке, ни за что не уйдет. У Якова хоть маленькая, да была…
Маленькая, но со всеми удобствами – центральное отопление, газ, ванна, позже – телефон, и – самое главное – рядом с Большой Екатерининской, с бабушкой.