– Твоя мать умерла внезапно, – рассказывал уже в Париже немного повзрослевшей Долорес отец. – Она никогда не болела, была полна сил, энергии, идей. Она больше всего на свете стремилась перебраться во Францию! Мы как художники взяли в Барселоне все, что могли взять. Но нам хотелось развиваться, учиться, идти вперед. В Каталонии хорошо рождаться, впитывать в себя жгучее солнце, дышать соленым морским воздухом; запоминать, какими яркими могут быть краски. Но потом из наших мест надо уезжать. Только в Париже талант может проявить себя, показать, на что он способен. Врач сказал, что у Мерседес остановилось сердце. Не могу поверить, твоя мать никогда не жаловалась даже на легкое недомогание. После ее смерти делать на родине мне стало совсем нечего. Каждый пляж напоминал мне Мерседес, каждые улица и кафе…
Можно поменять все в своей жизни. Ходить по другим улицам, сидеть в других кафе, ставить мольберты на других пляжах.
Но только, должно быть, все равно от себя не убежишь. И от своей боли.
«Насколько я помню, после переезда дела у отца пошли на лад, – вспоминала Долорес, закрашивая темно-красной краской большое пространство холста, уже позволяющего угадать очертания натюрморта: желтые яблоки и кувшин с водой. – Работы Диего Гонсалеса скоро стали модными. Сначала мы снимали мастерскую здесь, в «Улье», однако очень быстро доходы позволили перебраться в центр, на рю Буасси д'Англе, что в двух шагах от площади Согласия. Отец работал как одержимый. Его картины в манере импрессионистов завораживали; он сумел взять все самое яркое из их техники: цвета, сюжеты, настроение… Папин агент начал подписывать один договор за другим. Лучшие галереи Парижа, Вены, Берлина хотели продавать Гонсалеса. Особенно бурно отец отмечал свой успех за океаном. Он так увлекся, что не смог написать тех работ, которые заказали галереи в Нью-Йорке. С этого ужасного хмельного загула и началось наше падение. Скоро еще и импрессионизм наскучил публике, а по-другому рисовать отец не умел. От непонимания, конечно, надо пить вино, с утра до вечера! Теперь, когда началась война и Париж оккупирован, стало совсем туго. Если нет хлеба, картины никого не интересуют. Я рисую за такие гроши, что их едва хватает на еду, и…»
Она повернула голову на открывшуюся с истошным скрипом дверь и вопросительно вскинула брови.
Из большого окна мастерской лились лучи солнца. Облачка золотистой пыли окутывали возникшую на пороге невысокую фигуру старика; лысого, морщинистого; впрочем, с несвойственными его возрасту порывистыми движениями.
– Что угодно, месье? – ледяным тоном осведомилась Долорес, откладывая кисть.
«Знаем мы этих неожиданных посетителей. Сейчас выяснится, что это очередной друг отца и им надо пропустить пару стаканчиков за встречу, а потом папа будет опять просить воды и пугать меня своими видениями!» – пронеслось в черноволосой головке.
– Теперь я уже даже не знаю, что мне угодно, – отозвался старик. Голос у него тоже был очень молодой, звонкий и энергичный. – Я вижу, вы художница? Извините, но ваша работа по сути своей отвратительна! Хотя у автора способности есть, бесспорно, есть. Думаю, дитя мое, если вы будете упорно работать, из вас выйдет толк. Только здесь, позвольте-ка…
Калейдоскоп череды совпадений мгновенно складывает свою картину.
Вот солнце скрывается за тучами, и все предметы обстановки обретают обычную четкость.
Старик оказывается рядом, хватает кисть. И буквально парочка нанесенных им мазков преображает скучный натюрморт, делая его настоящим произведением искусства. Хотя, конечно, оценить такую красоту сможет скорее художник, а не заказчик, решивший украсить свою столовую обычной банальной мазней.
Впрочем, с учетом того, в чьих руках кисть, это совершенно не удивительно…
– Да вы же – Пикассо! – вырывается у Долорес, вмиг ставшей пунцовой. Непонятно, как в мастерской оказался такой знаменитый художник – а у нее немытые волосы, грязный балахон, да еще и пьяный отец бревном валяется в углу… – Как же я вас сразу не узнала! Простите, солнце было слишком ярким. Я растерялась, рассердилась…
По красноречивым гримасам на загорелом лице было понятно: гость, заметивший храпящего в углу мастерской отца, собирался сказать что-то ехидное. Но – передумал, махнул рукой и весело поинтересовался:
– Так вы, значит, увлекаетесь живописью, мадемуазель?